Весна. Когда-то все на Руси начиналось с весны. Даже Новый год. Христианские святцы легко ужились с приметами языческого календаря, чуть не на каждый день имелась своя пословица:
6 марта — Тимофей-весновей.
12 марта - Прокоп - увяз в сугроб.
13 марта - Василий-капельник.
14 марта - Евдокия - замочи подол.
Говорили, что ежели Евдокия напоит курицу, то Никола (22 мая) накормит корову* (* Даты приводятся по новому стилю.). Приметы, рожденные многовековым опытом общения с природой, всегда определенны и лишены какого-либо мистицизма. Например, если прилетели ласточки, надо не мешкая сеять горох.
Неясны, расплывчаты границы между четырьмя временами года у нас на Севере. Но нигде нет и такого контраста, такой разницы между зимой и летом, как у нас.
Весна занимала в году место между первой капелью и первым громом.
17 марта - Герасим-грачевник.
30 марта - Алексей - с гор вода.
4 апреля - Василий-солнечник.
9 апреля - Матрена-настовица.
14 апреля — Марья — зажги снега, заиграй овражки.
28 апреля - Мартын-лисогон.
29 апреля - Ирина - урви берега.
В крестьянском труде после масленицы нет перерывов. Одно вытекает из другого, только успевай поворачиваться. (Может, поэтому и говорят: круглый год.) И все же весной приходят к людям свои особые радости. В поле, в лесу, на гумне, в доме, в хлеву - везде ежедневно появляется что-нибудь новое, присущее одной лишь весне и забытое за год. А как приятно встречать старых добрых знакомцев! Вот к самым баням подошла светлая талая вода - вытаскивай лодку, разогревай пахучую густую смолу. Заодно просмолишь сапоги и заменишь ими тяжелые, надоевшие за зиму валенки. Вот прилетел первый грач, со дня на день жди и скворцов. Никуда не денешься, надо ставить скворечники - ребячью радость. А то вдруг вытаяла в огороде потерянная зимой рукавица ... И вспомнишь декабрьский зимник, по которому ехал с кряжами для новой бани.
Кстати, не больно-то раздумывай о том, что было. Было да прошло. Надо, пока не пала дорога, вывезти из лесу последнее сено, да хвою на подстилку скоту, да дров — сушняку, да собрать по пути капканы, на лыжах пройдя по большому и малому путику.
И вот лошадь, пофыркивая, трусит поутру от деревни. На возу с полдюжины вершей, чтобы не тащить потом натодельно. (Вот-вот объявится щучий нерест: надо пропешать в озере выхода и поставить ловушки.) Обратно - с возом сена или хвои. Пока лошадь отдыхает и хрустит зеленым сенцом, пока солнце не растопит голубой наст, успевай сходить в чащу присмотреть и пометить дерева для рубки под сок. Еще набрать сосновой смолы - просила бабушка для приготовления лекарства. Хозяйка намек сделала: наломать бы сосновых лапок на помело. Тоже надо. Долго ли? Минутное дело, а вспомнить приятно, и срубить по дороге шалаш тоже требуется: как раз токуют тетерева ... Еще нарубить березовых веток для гуменных метелок. И только потом, когда лошадь направится к дому и запоскрипывают гужи, можно и подремать на возу либо затянуть песню про какого-нибудь Ваньку-ключника ...
Весной старухи и бабы белят по насту холсты. Вытаскивают из погребов и перебирают семенную и пищевую картошку, заодно угощают деток сочными, словно только что с грядки, репами и морковью.
Проветривают шубы и всякую одежду, развешивая ее на припеках, потому что моль боится солнышка. Девки продолжают прясть на беседах, мужики и парни усиленно плотничают. Ремонтируют хозяйственный инвентарь: сбрую, телеги, бороны. Вьют веревки, спихивают с кровель снег.
Пускаются в ход тысячи извечных примет, люди гадают, какая будет весна и чего ожидать от лета.
У многих коровы уже отелились к этому времени. Другие ждут с часу на час. Хозяйка-большуха даже ночью ходит проведывать хлев. Дети тоже ждут не дождутся, им уже надоело без молока. И вдруг однажды утром в избе за печью объявилось, запостукивало копытцами. Большие глаза, мокрые губы. Шерстка шелковая. Гладить ходят все по очереди. Первые дни молоко, вернее молозиво, только теленочку, потом, если великий пост уже кончился, хлебают все. Молоко в крестьянских семьях не пили, как теперь, а хлебали ложками, с хлебом вприкуску либо с киселем, с толокном, с ягодами.
Скотина после долгого зимнего стояния в душном темном хлеву по-человечески радуется весне. Просится на воздух, на солнышко. И когда коров ненадолго выпускают во двор, иная подпрыгивает от радости.
Между тем стало совсем тепло, дороги пали. Начали освобождаться от снега поля и луга. Старики поглядывают на небо, прислушиваются сами к себе: какова весна? Затяжная и холодная или короткая и теплая? Не упустить бы посевной срок. Тот, кто расстался с трехполкой и вводит культурный севооборот, утром по ледяному черепку уже рассеял клевер.
С тревогою в сердце люди ходят смотреть озимь: не вымокла ли, каково пересилила зиму? Ведь матушка-рожь, говорится в пословице, кормит всех сплошь. И скотину, и птицу, и крестьянскую семью.
Все это ладно, но когда же сеять? Иной торопыга, не успела еще ройда* (* Ройда - мерзлота) выйти, поехал пахать. Обрадовался, свистит погонялкой. Выкидает семена в холодную землю - глядишь, уже с осени ребятишки пошли по миру. Другой не подготовился вовремя: то семян не запас, то у лошади сбил плечо. Этому тоже неурожай.
В хорошей деревне мало таких чудаков ...
Все готово, но когда все-таки выезжать?
В шутку или всерьез, не поймешь, но в народе говорили так: «Выйди в поле и сядь на землю голой задницей. Сразу узнаешь, пора сеять или погодить требуется».
Но вот самый опытный, самый рачительный хлебопашец выволок соху и запряг поутру кобылу. И все ринулись в поле как по команде ...
Заскрипели гужи, пропахшие дегтем, сошники запохрустывали мелкими камушками. В небе, над полем, заливаются жаворонки. Пахари посвистывают, подают лошадям команды: «Прямо! Прямо!» Или на завороте: «А что, забыла за зиму, где право, где лево?»
И лошадь, конфузливо махая хвостом, поворачивает туда, куда надо.
Вообще на севе у пахаря и коня должно быть полное взаимопонимание. Если начнут скандалить - ничего не получится. Хороший крестьянин пашет без погонялки, лошадь свою не материт, не ругает. Действует на нее лаской, уговорами, а иногда стыдит ее, как человека. Норовистый конь не годится на пашне.
А борозда за тобой идет да идет, и грачи тотчас садятся в нее, тюкают носами в родимую землю* (* Автор считает своим долгом не только упомянуть имена некоторых людей, откликнувшихся на журнальную публикацию «Очерков» («Наш современник», 1979, № 10, 12; 1980, № 3; 1981, № 1, 5, 6, 7), но и привести здесь, хотя бы и отрывочно, их высказывания по поводу интересующей нас темы. Алексей Михайлович Кренделев из Харькова пишет, например, что «главным рычагом, поднимающим человека на его человеческое место, всегда был труд. Так вот, труд крестьянина в этом отношении был особенно благотворен. Ведь крестьянский труд и крестьянский быт так переплетены, так тесно слиты, что часто и разделить их нельзя. В такой пронизанной трудом среде не могла прорастать человеческая гниль: она или изгонялась, или изолировалась настолько, что не могла дать вредных ростков. Так получалось самооздоровление крестьянской массы. Жизнь крестьян русской деревни, особенно дореволюционной, наша литература, в том числе и художественная, иногда изображала примитивной, бессодержательной: мол, мужики - это тупые, глупейшие существа. Но в моем представлении - а я помню и дореволюционную деревню - люди деревни выглядят совсем по-другому. Конечно, глупые бывают везде, бывают даже с дипломами. Но я убежден, что тупые и глупые среди крестьян встречались не чаще, чем в любом другом сословии. В крестьянах времен моего детства было много наивности и, следовательно, правдивости. Они имели житейскую мудрость, но мало имели житейской хитрости, характерной для торгово-чиновничьего сословия. Я не знаю другого примера, где бы работа совершалась с таким старанием и любовью, как работа крестьянина в поле. Пашня, посев, жатва - все превращалось в какое-то священнодействие»).
Это она, земля, кормит и поит, одевает и нежит. Голубит в свое время цветами, обвевает прохладой, осушая с тебя пот усталости. Она же возьмет тебя в себя и обымет, и упокоит навеки, когда придет крайний твой срок ... А пока черная борозда идет и идет полосой. Пласт к пласту ложится на поле. И твой отец, или сын, или жена, или сестра уже запрягают другую лошадь, чтобы боронить, ровнять эту весеннюю землю.
А дед или бабка уже насыпают в лукошко белого крупного семенного овса. Вот не спеша идет полосой вечный сеятель, машет рукой из стороны в сторону. Шаг, второй - и золотой дождь летит из горсти. Отскочив от лукошка, зерна ложатся на свежую землю. Сеятель бормочет про себя какое-то извечное заклинание: то ли поет, то ли молится.
В сосняке, рядом, ребятишки зажгли костер. Девицы, собирая сморчки-подснежники, поют «Веснянку». Земля подсыхает, требуется тотчас заборонить семена.
Обычно после овса сеяли лен - одну, самое большее две полосы, затем горох и ячмень.
Была такая примета: надо встать под березу и взглянуть на солнце. Если уже можно сквозь крону смотреть не щурясь, то продолжать сев бесполезно. Только семена зря выкидаешь. Если листва не больше копейки и солнце легко пробивается сквозь нее, то день-два еще можно сеять.
После сева обязательно топят баню. Досталось за эту неделю и людям и лошадям: мужик отпаривается, конь отстаивается.
А вот и первая травка.
Первый выгон скотины на пастбище - событие не хуже других. Пастух в этот день кум королю ...
Трава растет стремительно. Живая. В лесу, если день теплый, к вечеру иные стебли вытягиваются на вершок от земли.
Глядишь, пора и огороды сажать ... Плюют семена овощей в рассадники. Женщина наберет в рот заранее намоченных семян капусты или брюквы и форскнет что есть силы. Семена ровно разлетаются по рассаднику. На ночь укрывают рассадник холщовой подстилкой или даже шубами, если старики посулили заморозок и если кошка жмется к теплой заслонке.
Огород городить - тоже очень важное дело, без огорода скотина за лето все вытравит. У хороших хозяев кол можжевеловый, жердь осиновая, вица еловая - изгороди нет износу. У ленивого она из чего придется, потому и приходится городить каждую весну.
Весна кончается с первым теплым дождем и первым раскатистым громом. Услышав гром, девушки должны кувыркаться через голову, чтобы поясница не болела во время жнитва. Причем надо успеть кувыркнуться, пока гром не затих. Хоть в луже, хоть на лужке, хоть в будничном сарафане, хоть в праздничном, все равно кувыркайся. Смех, возгласы и восторженный девичий визг не затихают вместе с грозой.
В.И. Белов
ВЫБЕЛИВАНИЕ.
Свежевытканный пепельно-серого цвета холст приобретает едва уловимый серебристый оттенок, и этот оттенок сохранится теперь вплоть до того дня, когда его окончательно выбелят и уложат в девичий короб* (*Свадебные дары начинали готовить очень рано: в коробью еще пятилетней девочки клали первый холст, затем ежегодно добавляли. К замужеству скапливалось много холстов, но шить и доводить дары до кондиции разрешалось лишь на девичниках, когда свадьба была уже не за горами).
В марте - апреле дни становятся светлее и дольше. Неленивая ткачиха, как уже говорилось, ткала за день стену холста длиною шесть-семь метров. Две стены составляют конец, из конца выходило семь-десять полотенец - платов. Весь великий пост по избам стоял несмолкаемый стук бердов и скрип подножек.
Ткут вначале самую тонкую пряжу, холст из нее пойдет на белье, рубашки и полотенца. Пряжа из пачесей и льняных изгребей идет на тканые рядна (для рукавиц, портянок, мешков, подстилок). Самый грубый холст называли пестрядинным и пестрядью.
Еще весной холсты белят в золе и затем на снегу. Снова бучат в золе и белят уже летом на чистом лугу, где-нибудь около озера или речки. В начале июня подростки обоего пола обычно возили навоз. Пока взрослые наметывали телегу, девчонки бежали к речке. Они собирали в гармошку пятнадцатиметровый конец холста, макали его в воду и снова ровно расстилали на зеленой траве. И так со всеми концами. Иная, не утерпев и видя, что никто не заметит, пускалась бегом по этой ровной гладкой холщовой дорожке...
Холсты сохли быстро, их надо то и дело макать в реку, а телега с навозом уже наметана. Контраст между чистотой расстеленного на зеленой траве холста и вонью тяжелых коричнево-желтых навозных пластов, разница между речной прохладой и жарким, гудящим от оводов полем превращали беление холстов из обязанности в нечто приятное и нетерпеливо ожидаемое. Возка навоза тоже становилась приятнее. Поэтому взрослые всегда разрешали подросткам и детям белить холсты.
Зола для беления, или бучения, холстов должна быть чистой, просеянной, желательно из ольхи. Добрые, то есть хозяйственные, старики весною нарочно ходили в лес, чтобы нажечь ольховой золы для беления холстов. Выбеленный холст был едва различим, если его расстелить на снегу.
ВИТЬЕ ВЕРЕВОК.
Мужчины на Севере тоже иногда пряли, но пряжа эта была совсем другого сорта. Если женская пряжа напоминала по толщине волосок, то мужская была с детский мизинец.
Она предназначалась для веревочного витья.
Сидя за широкой прялкой, на которой торчала обширная борода кудели, дядька или старик с треском выволакивал из кудели толстую прядь. С помощью специальной мутовки он скручивал лен, успевая что-нибудь «заливать» или слушая другого. С мутовки эту пряжу сматывали в большие клубки с дырами посередине.
И вот наступал — всегда почему-то неожиданно - день веревочного витья. Работа была столь необычна, что забавляла не только детей, но и взрослых. Кстати, ощущения и способы детских забав человек довольно часто переносил с собою и во взрослую пору.
Где-нибудь посредине улицы ставились обычные дровни. К головкам дровней на высоте поясницы привязывали брусок с тремя отверстиями, в которых крутились три деревянные ручки. На их рукоятки надевалась дощечка с отверстиями, благодаря которой можно крутить сразу все три ручки.
Держа клубок в корзине, пряжу протягивали далеко вдоль улицы, потом тянули ее обратно, и так продолжалось несколько раз. Чтобы пряжа не падала на землю, подставляли козлы, и она висела, напоминая телеграфные провода. Опытный крутильщик шел в другой конец, брал деревянную плашку с тремя выемками.
Начинали крутить ручку против часовой стрелки и медленно двигать «разлуку» к первому концу. Скрученную веревку сначала протирали тряпкой и вытягивали, в этом участвовали и наблюдающие»). Ручки между тем начинали крутить по часовой стрелке. Все три бечевы скручивались одновременно и по мере скручивания сокращались. Наконец наступал такой момент, когда они, до предела скрученные, неминуемо должны были скручиваться между собой. Начиналось непосредственное витье веревки. На одном конце по команде старшего скручивали пряжу, а с другого конца осторожно вели плашку с тремя жгутами, которые свивались - уже против часовой стрелки - в один ровный прочный жгут. Дровни слегка волочились по траве либо подавались рывками.
Превращение льняной плоти в прочную длинную веревку (вервь, канат, ужище), сокращение пряжи по длине и соединение трех частей в одно целое, прочное и неразделимое, - все это происходило у всех на глазах и каждый раз вызывало удивление и интерес.
Готовую длиной метров на двести веревку рубили на части необходимой длины и, чтобы они не расплелись, по-морскому заделывали концы дратвой.
Нетолстые веревочки и бечевки мужики вили дома изо льна, для чего лен раздваивали и каждую прядку скручивали ладонью на колене. Когда пальцы левой руки разжимались, пряди скручивались в одно целое. Такие веревочки нужны были всюду: для мешочных завязок, к ткацким устройствам, для рыболовных снастей и т.д.
Для сапожников и рыболовов необходима была еще и крученая нить. Обычную тонкую нитку сдваивали, беря ее из двух клубков, лежащих в блюдце с водою. Пропускали эту двойную нить через жердочку под потолком, привязывали к концу специальной крутилки и начинали сучить. Сучильщик раскручивал веретено с горизонтальным маховичком и плавно то поднимал, то опускал его. Скрученная таким способом нить была очень прочна, впрочем, крепость зависела больше от качества льна.
Без веревки ни пахать, ни корчевать, ни строить невозможно.
Холстами и веревками платили когда-то дань. Расцвет же канатного ремесла падает на начало петровской деятельности, когда неукротимый, мудрый и взбалмошный царь решил посадить часть русской пехоты на корабли. В старинном полуматросском-полусолдатском распеве поется о том, как «вдруг настала перемена», как «буря море роздымает» и как закипела повсюду морская пена.
Гангутская битва положила начало славной истории русского военного флота. Но флот этот стоял прочно не только на морских реляциях и уставах. Без миллионов безвестных прядильщиц и смолокуров, без синих, напоминающих море льняных полос андреевский флаг не был бы овеян ветрами всех океанов и всех широт необъятной земли.
Об этом мало известно романтикам «алых парусов» и бесчисленных «бригантин».
У меня дед ремесленник, всю свою жизнь плел веревки, и я с ним вместе. Правда это было на Брянщине. Но приемы были совсем другие.
Был станок, вращающий все четыре бобины с крюками. "Пряжа" прялась на нем. Один крутит колесо, другой прядет пряжу, лен запихнешь за пояс и тянешь жгут. Главное соблюдать толщину. Этот жгут особо не приглаживаешь. Когда сплетаешь уже в веревку эти жгуты (обычно по 4-ре жгута, веревка из 4-рех лучше) тогда веревку уже "гладишь" и маслом натираешь (льняным). При сплетении все жгуты одеваются на барашки, конец привязывается к нагруженым санкам, Между жгутами вставляется крестовина и плавно продвигается от саней к станку. Тогда спетение ровное и плотное. Крестовиной удобно пользоваться, чем продевать жгуты в дырки.
Везде свои нюансы были на Руси похоже. Не все одинаково.
ВЯЗКА РЫБОЛОВНЫХ СЕТЕЙ
Никто не знает, из какой древности прикатилось к нам обыкновенное колесо. Никому не известно и то, сколько лет, веков и тысячелетий, из каких времен тянется в наши дни обычная нить. Но временной промежуток между рождением нити и ячеи был, вероятно, очень недолгим. Может быть, ячея и ткань появились одновременно, может, врозь, однако всем ясно, что и то и другое обязано своим появлением пряже. А возможно, впервые и ткань, и рыболовная ячея были сделаны из животного волоса? Тогда они должны предшествовать пряже. Гениальная простота ячеи (петля - узелок) во все времена кормила людей рыбой. Она же дала начало и женскому рукоделью.
Рыболовные снасти люди вязали испокон веку. Для рачительного земледельца это занятие, как и охота, не было обузой или простой забавой. Рыболовство на Севере всегда считалось добрым хозяйственным подспорьем. Эстетическое и эмоциональное начало в этом деле так прочно спаяно с утилитарным (хозяйственно-экономическим), что разделить, выделить два этих начала почти невозможно.
Неподдельное и самое тесное общение с природой (вернее, не общение, а слитность, которая сводит на нет ужас небытия, смерти, исчезновения), соперничество с природой, радость узнавания, риск, физическая закалка, какое-то странное самораскрытие и самоутверждение - все это и еще многое другое испытывают охотник и рыболов.
В предвкушении тех испытаний человек может стоически, целыми вечерами вязать сеть, добывать в глубоком снегу еловые колышки для вершей, сучить бесконечную льняную нить.
Инструмент вязальщика прост и бесхитростен. Это, во-первых, раздвоенный копыл наподобие женской прялки, во-вторых, берце, или берцо, - дощечка, от ширины которой зависит ширина ячеи и на которую вяжутся петли. Наконец, плоская можжевеловая игла с прорезью, куда наматывается нить.
Вязали дети и старики, подростки и здоровые бородатые мужики. Вязали в первое же выдавшееся свободное время, используя непогоду или межсезонье, устраивали даже посиделки с вязанием. Лишь уважающие себя женщины избегали такого вязания. Они смотрели на это занятие с почтением, но слегка насмешливо. А почему, будет понятно, если мы поближе познакомимся с чисто женским художественным творчеством, которое как бы завершает весь сложный и долгий путь льна - спутника женской судьбы. Конец -делу венец. Художественное тканье, плетенье, вязанье, вышивка венчают льняной цикл, выводя дело человеческих рук из временной годовой зависимости очень часто даже за пределы человеческой жизни.
еще интереснвые на мой взгляд темы.
КРАЙ.
Природа выжигает в душе ничем не смываемое тавро, накладывает свой отпечаток на внешний и внутренний облик людей. Даже речевая культура, хоть и в меньшей мере, но тоже подвержена такому влиянию. Например, для русского, живущего в южной части страны, неизвестны многие слова, связанные с лесом и снегом. Психологическое своеобразие этнической группы в значительной мере зависело от природной среды, от ландшафта, особенностей времени года и т.д. Южный человек не может жить без степных просторов, северянину безлесная ширь кажется голой и неуютной. А белые ночи на Соловках приводят в растерянность жителя даже средней России. Может быть, еще и поэтому так сильны в русском фольклоре образы чужой и родной стороны. Интересно, что в народном понимании чужая сторона (а в обратном направлении и родная) была всегда предметна и многостепенна, что ли. Когда девица выходила замуж, ей даже соседняя деревня казалась вначале чужой стороной. Еще «чужее» становилась чужая сторонушка, когда уходили в бурлаки. Солдатская «чужая сторона» была совсем уж суровой и далекой. Уходя на чужую сторону, надо скрепить сердце, иначе можно и пропасть. «В гостях как люди, а дома как хошь», - говорится в пословице. В своем краю чужая сторона еще не так и страшна. Попадая в иной край, где «поют не по-нашему птицы, цветы по-иному цветут», предыдущую, малую чужую сторону человек называет уже не чужой, а родной. Обида или насмешка, полученные на чужой стороне, не всегда забывались сразу по приезде домой. Добродушное ехидство народной молвы нередко проявлялось в таких прозвищах, как «пермяк - солены уши», «ярославский водохлеб», «вологодские телята», «чудь белоглазая».
И все же насмешка достигала только определенных границ, обычно к пришлой артели, как и к отдельному чуж-чуженину, относились с почтением.
ВОЛОСТЬ.
Волостью в общежитейском смысле называли несколько деревень, объединенных земельным обществом, церковным приходом или же географическими особенностями. Могло быть и то, и другое, и третье вместе. В иных волостях имелось не по одному приходу и не по одной общине.
Чаще всего волость располагалась вдоль реки или около озера. Деревни стояли одна от другой на небольшом, но достаточном для полевых работ расстоянии. Люди старались селиться на возвышенных местах, с видом на воду. Существовали действительно красивые волости и волости так себе, а то и совсем затрапезные. Так, в Кадниковском уезде Вологодской губернии Кумозеро было одним из самых красивых мест. Это холмы, окаймляющие длинное живописное озеро, на холмах деревни, тяготеющие к главному селу с храмом, который и сейчас виден на многие километры вокруг. Не зря волость была ярмарочной.
Трудно представить какую-то другую, более характерную для крестьянской жизни общность. Волость всегда имела свое название, отличалась особой живучестью и редко поддавалась административному потрошению. Она же щеголяла своим особенным выговором, имела как бы свою душу и своего доброго гения. Родственные связи, словно нервы живого тела, насквозь пронизывали ее, хотя жениться не в своей волости считалось более благородным.
Все взрослые жители знали друг друга в лицо и понаслышке. И если не знали, то стремились узнать. «Ты чей, парень?» - спрашивал ездок открывающего отвод мальчика. Или: «Я, матушка, из Верхотурья бывала, Ивана Глиняного племянница, а вышла-то (опять следует точный адрес) за Антипья (продолжается подробный отчет о том, кто, откуда и чей родственник этот Антип)». Или: «Больно добры девки-ти, откуда эдаки?»
С этого или примерно с этого начинались все разговоры.
Жизнь волости не терпела неясных слов, безымянных людей, тайных дел и запертых ворот в светлое время суток.
ДЕРЕВНЯ.
Дома и постройки стояли так густо, так близко друг от дружки, что порой между ними было невозможно проехать на двуколой телеге. Ездили только по улице и скотским прогоном. Объяснять такую близость экономией земли нелепо, так как северные просторы были необъятны.
Миряне строились вплотную, движимые чувством сближения, стремлением быть заодно со всеми. В случае пожара на огонь бросались всем миром, убогим, сиротам и вдовам помогали всем миром, подати платили всем миром, ходоков и солдат тоже снаряжали сообща.
Все то, что говорилось о волости, присуще и деревне, только в более узком виде. Каждая деревня имела свой праздник, зимний и летний, богатые деревни обязательно строили свои часовни.
Любое горе и любая радость в деревне были на виду. Мир знал все обо всех, как ни старались щепетильные люди не выносить сор из избы. Другие, более бесшабашные, махнув рукой или в простоте душевной, на общественный суд выкладывали даже излишние подробности. Но суд этот всегда был разборчив: одно принимал он всерьез, другое не очень, а третьего не замечал вовсе.
Для человека ничего не было страшней одиночества. Даже злой, от природы необщительный мирянин вынужден был (хотя бы и формально) блюсти обычай общения, гоститься с родными, разговаривать с соседями, раскланиваться со всеми православными. Подобный формализм в общении бы всегда очень заметен, особенно чувствовали его дети и животные. Нищие тоже почти всегда безошибочно определяли меру искренности подающего милостыню.
Если злые и нелюдимые делали (по нужде!) добрые дела, то что же говорить о людях от природы добрых, человеколюбивых и незлобивых. Деревня каждому воздавала по его истинному облику. Безбожник был безбожником, пьяница пьяницей. Ни за какие заслуги здесь не спрячешься. Человека, находящегося в чести у мира, знали и чтили не только в своей деревне, но и далеко за пределами волости. Чаще всего это были люди трудолюбивые, добрые, иногда богатые, но чаще не очень.
В деревне до мелочей была отработана взаимовыручка. Брать взаймы деньги считалось не очень-то приличным, но все остальное люди охотно давали и брали в долг. Мужики заимствовали друг у друга кожи, веревки, деготь, скалье, зерно. Давали на время полевой инвентарь и лошадь с упряжью. Женщины то и дело занимали предметы утвари, молочные продукты. Когда своя корова еще не доит, было принято брать молоко в долг, у близких родственников - в дар. Занимали даже самоварные угли или хлебную закваску, если вдруг дома не оказывалось. Выручали друг друга в большом и малом. Закатить бревно за угол, покачать зыбку с ребенком или прихватить что-то по пути для соседа ничего не стоило. Но как приятно становилось и тебе и соседу!
При всем этом существовал незримый порог, своеобразный предел заимствования. Свататься ехать все-таки лучше в своих санях, а через день бегать за безменом к соседке тоже не очень сподручно ...
Все общественные вопросы - строительство дорог, изгородей, колодцев, мостов -решались на сходах. По решению общественного схода устанавливалось и ночное дежурство (патрулирование). В 20-е годы в некоторых местах оно совмещалось с обязанностью десятского. Десятский сзывал сходы, давал ночлег странникам, водил или возил по этапу слепых и сирот. Атрибутом десятского являлась доска на колу, приставляемая к воротам соседа, когда кончался срок «патрулирования».
Родная деревня была родной безо всяких преувеличений. Даже самый злобный отступник или забулдыжник, волей судьбы угодивший куда-нибудь за тридевять земель, стремился домой. Он знал, что в своей деревне найдет и сочувствие, и понимание, и прощение, ежели нагрешил ... А что может быть благодатнее для проснувшейся совести? Оторвать человека от родины означало разрушить не только экономическую, но и нравственную основу его жизни* (* Г. Аксенов (из Москвы) по этому поводу замечает: «Слов нет, были и лентяи, были и рвачи, стремившиеся к наживе. Но и те и другие оказывались жалеемыми остальными, как несчастные люди»).
ПОДВОРЬЕ.
На подворье обитала одна семья, а если две, то редко и временно. Хозяйство одной семьи в разных местах и в разные времена называли по-разному (двор, дым, тягло, оседлость и т.д.). Терминология эта служила для выколачивания из крестьян налогов и податей, но она же выражала и другие назначения семьи со всеми хозяйственными и нравственными оттенками.
Семья для русского человека всегда была средоточием всей его нравственной и хозяйственной деятельности, смыслом существования, опорой не только государственности, но и миропорядка. Почти все этические и эстетические ценности складывались в семье, усваивались человеком постепенно, с нарастанием их глубины и серьезности. Каждый взрослый здоровый человек, если он не монах, имел семью. Не иметь жены или мужа, будучи здоровым и в зрелых годах, считалось безбожным, то есть противоестественным и нелепым. Бездетность воспринималась наказанием судьбы и как величайшее человеческое несчастье. Большая, многодетная семья пользовалась в деревне и волости всеобщим почтением. «Один сын - не сын, два сына - полсына, три сына - сын», - говорит древнейшая пословица. В одном этом высказывании заключен целый мир. Три сына нужны, во-первых, чтобы двое заменили отца и мать, а третий подстраховал своих братьев; во-вторых, если в семье много дочерей, род и хозяйство при трех сыновьях не захиреют и не прервутся; в-третьих, если один уйдет служить князю, а второй богу, то один-то все равно останется.
Но прежде чем говорить о нравственно - эстетической атмосфере северной крестьянской семьи, вспомним основные названия родственников.
Муж и жена, называемые в торжественных случаях супругами, имели множество и других названий. Хозяин, супруг, супружник, мужик, отец, боярин, батько, сам - так в разных обстоятельствах назывались женами мужья. Жену называли супругой, хозяйкой, самой, маткой. Дополнялись эти названия несколько вульгарным «баба», фамильярно-любовным «женка», хозяйственно-уважительным «большуха» и т.д. Мать называли мамой, матушкой, мамушкой, маменькой, мамкой, родительницей. Отца сыновья и дочери кликали чаще всего тятей, батюшкой (современное «папа» укоренилось сравнительно недавно), К родителям на Севере никогда не обращались на «вы», как это распространено на Украине. Неродные отец и мать, как известно, назывались отчимом и мачехой, а неродные дочь и сын - падчерицей и пасынком. Дети родных братьев и сестер назывались двоюродными. Маленькие часто называли деда «дедо», а бабку «баба», дядюшку и тетушку племянники звали иногда божатом, божатком, божаткой, божатушкой или крестным, крестной. Так же называли порой и других, более дальних родственников. Невестка, пришедшая в дом из другой семьи, свекра и свекровь обязана была называть батюшкой и матушкой, они были для нее «богоданными» родителями. По отношению к свекру она считалась снохой, а по отношению к свекрови и сестрам мужа - невесткой. Сестра называла брата брателько, братья двоюродные иногда называли друг друга побратимами, как и побратавшиеся неродные. Побратимство товарищей с клятвенным обменом крестами и троекратным целованием было широко распространено и являлось результатом особой дружбы или события, связанного со спасением в бою.
Девичья дружба, не связанная родством, тоже закреплялась своеобразным ритуалом: девицы обменивались нательными крестиками. После этого подруг так и называли: крестовые. Термин «крестовая моя» нередко звучал в частушках.
Побратимство и дружба обязывали, делали человека более осмотрительным в поведении. Не случайно в древнейшей пословице говорится, что «надсаженный конь, надломленный лук да замаранный друг - никуда не гожи».
Деверьями женщины звали мужниных братьев, а сестер мужа - золовками. По этому поводу создана пословица: «Лучше семь топоров, чем семь копылов». То есть лучше семь братьев у мужа, чем семь сестер. Зять, как известно, муж дочери. Отец и мать жены или невесты—это тесть и теща, но в глаза их было положено называть батюшкой и матушкой. Родители невестки (снохи) и родители зятя называли друг друга сват и сватья. (Сват в свадебном обряде - совсем другое.) Женатые на родных сестрах считались свояками, а свояченицей называлась почему-то сестра жены. Звание «шурин» существует лишь в мужском роде и для мужского пола, оно обозначает брата жены, а муж сестры является зятем для обоего пола. По этому поводу в народе бытовала шутливая загадка: «Шурина племянник какая зятю родня?» Не сразу и догадаешься, что речь идет о родном сыне.
Об отцовском доме сложено и до сих пор слагается неисчислимое множество стихов, песен, легенд. По своей значимости «родной дом» находился в ряду таких понятий русского крестьянства, как смерть, жизнь, добро, зло, бог, совесть, родина, земля, мать, отец. Родимый дом для человека есть нечто определенное, конкретно-образное, как говорят ученые люди. Образ его не абстрактен, а всегда предметен, точен и ... индивидуален даже для членов одной семьи, рожденных одной матерью и выросших под одной крышей.
Дом этот всегда отличается от других домов, пусть конструктивно и срублен точь-в-точь как у кого-то еще, что случалось тоже в общем-то редко. Построить из дерева и оборудовать два совершенно одинаковых дома невозможно даже одному и тому же плотнику хотя бы по той причине, что все деревья в лесу разные и все дни в году тоже разные.
Разница заключалась и в самой атмосфере семьи, ее нравственно-эстетическом облике, семейных привычках, традициях и характерах.
В каждом доме имелся некий центр, средоточие, нечто главное по отношению ко всему подворью. Этим средоточием, несомненно, всегда был очаг, русская печь, не остывающая, пока существует сам дом и пока есть в нем хоть одна живая душа.
Каждое утро на протяжении многих веков возникает в печи огонь, чтобы греть, кормить, утешать и лечить человека. С этим огнем связана вся жизнь. Родной дом существует, пока тепел очаг, это тепло равносильно душевному. И если есть в мире слияние незримого и физически ощутимого, то пример родного очага идеальный для такого слияния. С началом христианства очаг в русском жилище, по-видимому, отдал часть своих «прав и обязанностей» переднему правому углу с лампадой и православными иконами. Божница в углу над семейным столом, на котором всегда лежали обыденные хлеб-соль, становится духовным средоточием крестьянской избы как зимней, так и летней. Однако правый передний угол совсем не противостоял очагу, они просто дополняли друг друга. Любимыми иконами в русском быту, помимо Спаса, считались образы богоматери (связь со значением большухи, хранительницы очага и семейного тепла, очевидна), Николая-чудотворца (который и плотник, и рыбак, и охотник) и, наконец, образ Егория, попирающего копьем змия (заступник силой оружия).
Существовало много примет, связанных с домом и очагом, всевозможных легенд и поверий. Считалось, например, что нельзя затоплять печь с непокрытою головой. «Запечный дедушко, - рассказывает Анфиса Ивановна, - будто бы надел на голову одной хозяйке чугунок, она так, с чугунком, и ходила всю жизнь».
СЕМЬЯ.
Бобыль, бродяга, шатун, вообще человек без семьи считался обиженным судьбою и богом. Иметь семью и детей было так же необходимо, так же естественно, как необходимо и естественно было трудиться.
Семья скреплялась наибольшим нравственным авторитетом. Таким авторитетом обычно пользовался традиционный глава семьи. Но сочетание традиционного главенства и нравственного авторитета вовсе не обязательно. Иногда таким авторитетом был наделен или дед, или один из сыновей, или большуха, тогда как формальное главенство всегда принадлежало мужчине, мужу, отцу, родителю.
Доброта, терпимость, взаимное прощение обид переходили в хорошей семье во взаимную любовь, несмотря на семейную многочисленность. Ругань, зависть, своекорыстие не только считались грехом. Они были просто лично невыгодны для любого члена семьи.
Любовь и согласие между родственниками давали начало любви и за пределами дома. От человека, не любящего и не уважающего собственных родных, трудно ждать уважения к другим людям, к соседям по деревне, по волости, по уезду. Даже межнациональная дружба имеет своим истоком любовь семейную, родственную. Ожидать от младенца готовой любви, например, к дяде или же тетушке нелепо, вначале его любовь не идет далее матери. Вместе с расширением физической сферы познания расширяется и нравственная. Ребенку постепенно становится жаль не только мать, но и отца, сестер и братьев, бабушку с дедом, наконец, родственные чувства настолько крепнут, что распространяются и на теток с дядюшками. Прямое кровное родство становится основанием родству косвенному, ведь сварливая, не уважающая собственных дочерей старуха не может стать доброй свекровью, как и из дочери-грубиянки никогда не получится хорошей невестки. Доброта и любовь к родственникам кровным становится обязательным условием если не любви, то хотя бы глубокого уважения к родственникам некровным. Как раз на этой меже и зарождаются роднички высокого альтруизма, распространяющегося за пределы родного дома. Сварливость и неуживчивость как свойства характера считались наказанием судьбы и вызывали жалость к их носителям. Активное противодействие таким проявлениям характера не приносило семье ничего хорошего. Надо было уметь уступить, забыть обиду, ответить добром или промолчать.
Итак, формальная традиционная иерархия в русском семействе, как, впрочем, и в деревне, и в волости, не всегда совпадала с нравственной, хотя существовало стремление к такому слиянию как к идеальному воплощению семейного устройства. Поэтому даже слабохарактерного отца дети уважали, слушались, даже не очень удачливый муж пользовался женским доверием, и даже не слишком толковому сыну отец, когда приходило время, отдавал негласное, само собою разумеющееся старшинство. Строгость семейных отношений исходила от традиционных нравственных установок, а вовсе не от деспотизма, исключающего нежность к детям и заботу о стариках.
Веками складывалось в крестьянской семье и взаимоотношение полов. Например, жены с мужем, сестры и братьев. Особенно наглядно выглядят эти взаимоотношения в труде. Женщина, закатывающая на воз многосаженное бревно или махающая кувалдой в кузнице, была так же нелепа, как и прядущий кузнец или доящий корову мужчина. Только по великой нужде женщина, обычно вдова, бралась за топор, а мужчина (тоже чаще всего овдовевший) садился с подойником под корову.
Все руководство домашним хозяйством держала в руках большуха - женщина, жена и мать. Она ведала, как говорится, ключами от всего дома, вела учет сену, соломе, муке и заспе* (* Заспа - овсяная крупа (сев. ж.)). Весь скот и вся домашняя живность, кроме лошадей, находились под присмотром большухи. Под ее неусыпным надзором находилось все, что было связано с питанием семьи: соблюдение постов, выпечка хлеба и пирогов, стол праздничный и стол будничный, забота о белье и ремонте одежды, тканье, баня и т.д. Само собой, все эти работы она делала не одна. Дети, едва научившись ходить, понемногу вместе с игрой начинали делать что-то полезное. Большуха отнюдь не стеснялась в способах поощрения и наказания, когда речь шла о домашнем хозяйстве.
Звание «большуха» с годами незаметно переходило к жене сына.
Хозяин, глава дома и семьи, был прежде всего посредником в отношениях подворья и земельного общества, в отношениях семьи и властями предержащими. Он же ведал главными сельхозработами, пахотой, севом, а также строительством, заготовкой леса и дров. Всю физическую тяжесть крестьянского труда он вместе со взрослыми сыновьями нес на своих плечах. Дед (отец хозяина) часто имел во всех этих делах не только совещательный, но и решающий голос. Кстати, в добропорядочной семье любые важные дела решались на семейных советах, причем открыто, при детях. Лишь дальние родственники (убогие или немощные, до самой смерти живущие в доме) благоразумно не участвовали в этих советах.
Семья крестьянина складывалась веками, народ отбирал ее наиболее необходимые «габариты» и свойства. Так, она разрушалась или оказывалась неполноценной, если была недостаточно полной. То же происходило при излишней многочисленности, когда, к примеру, женились два или три сына. В последнем случае семья становилась, если говорить по-современному, «неуправляемой», поэтому женатый сын, если у него имелись братья, стремился отделиться от хозяйства отца. Мир нарезал ему землю из общественного фонда, а дом строили всей семьей, помочами. Дочери, взрослея, тоже покидали отцовский дом. При этом каждая старалась не выходить замуж раньше старшей сестры. «Через сноп не молотят», - говорилось о неписаном законе этой очередности.
Дети в семье считались предметом общего поклонения. Нелюбимое дитя было редкостью в русском крестьянском быту. Люди, не испытавшие в детстве родительской и семейной любви, с возрастом становились несчастными. Не зря вдовство и сиротство издревле считались большим и непоправимым горем. Обидеть сироту или вдову означало совершить один из самых тяжких грехов. Вырастая и становясь на ноги, сироты делались обычными мирянами, но рана сиротства никогда не зарастала в сердце каждого из них.
ЖИЗНЕННЫЙ КРУГ
Ритм - основа не только труда. Он необходим человеку и во всей его остальной деятельности. И не одному человеку, а всей его семье, всей деревне, всей волости и всему крестьянству.
«Лад» и «строй», как и не русские по происхождению слова «такт» и «тембр», принадлежат миру музыки. Но «такт» в современном русском языке употребляется в более широком бытовом смысле и служит для характеристики хорошего поведения* (*Другие музыкальные аналогии тоже можно с успехом употребить для понимания народной жизни).
О «ладе» и «строе» и говорить не приходится. Достаточно вспомнить гнезда слов, связанных с этими словами.
Гармония как духовная и физическая по отдельности, так и вообще - это жизнь, полнокровность жизни, ритмичность. Сбивка с ритма - это болезнь, неустройство, разлад, беспорядок.
Смерть - это вообще остановка, хаос, нелепость, прекращение гармонического звучания, распадение и беспорядочное смешение звуков.
Ритмичная жизнь, как и музыкальное звучание, не подразумевает однообразия. Наоборот, ритм высвобождает время и духовные силы каждого человека в отдельности или этнического сообщества, он помогает прозвучать индивидуальности и организует ее, словно мелодию в музыке. Ритм закрепляет в человеке творческое начало, он обязательное, хотя и не единственное условие творчества.
Ритмичность была одной из самых удивительных принадлежностей северного народного быта. Самый тяжелый мускульный труд становился посильным, менее утомительным, ежели он обретал мерность. Не зря же многие трудовые процессы сопровождались песней. Вспомним общеизвестную бурлацкую «Эй, ухнем» или никитинское:
Едет пахарь с сохой, едет - песню поет,
По плечу молодцу все тяжелое...
Гребцы в лодках, преодолевая ветер и волны, пели; солдаты на марше пели; косцы на лугу пели. Пели даже закованные в кандалы каторжане ... Ритм помогал быстрее осваивать трудовые секреты, приобретать навыки, а порой, пусть и на время, освобождал человека даже от собственных физических недостатков. Например, женщина-заика, неспособная в обычное время связать и двух слов, петь могла часами, причем сильно, легко и свободно.
Ритмичным был не только дневной, суточный цикл, но и вся неделя. А сезонные сельхозработы, праздники и посты делали ритмичным и весь год.
Лишь дальние многодневные поездки «под извоз» сбивали суточный ритм крестьянской жизни. В прошлом веке и в начале нынешнего эти поездки (на ярмарку, по гужповинности, на станцию, на лесозаготовки и т.д.) не были частыми. Они, несмотря на тяжесть и дорожную неустроенность, воспринимались вначале как вынужденное нарушение обыденности. С ростом российской промышленности в сельскую экономику все больше начало внедряться отходничество, поездки стали чаще и обременительней, что приводило к нарушению не только суточной, но и годовой ритмичности.
Человек менял свои возрастные особенности незаметно для самого себя, последовательно, постепенно (вспомним, что и слово «степенно», иначе несуетливо, с достоинством, того же корня). Младенчество, детство, отрочество, юность, молодость, пора возмужания, зрелость, старость и дряхлость сменяли друг друга так же естественно, как в природе меняются, например, времена года. Между этими состояниями не было ни резких границ, ни взаимной вражды, у каждого из них имелись свои прелести и достоинства. Если в детскую пору младенческие привычки еще допускались и были терпимы, то в юности они считались уже неестественными и поэтому высмеивались. То, что положено было детству, еще не отсекалось окончательно в юности, но в молодости подвергалось легкой издевке, а в пору возмужания считалось уже совсем неприличным. Например, в младенчестве человек еще не может вырезать свистульку из весеннего тальникового прутика. У него не хватит для этого ни сил, ни умения (не говоря уже о том, что старшие никогда не доверят ему отточенного ножа). В детстве он ворохами делает эти самые свистульки, в юности уже стесняется их делать, хотя, может быть, и хочется, а в молодости у него достаточно других, более сложных и полезных развлечений. Можно лишь сократить или удлинить какое-либо возрастное состояние, но ни перескочить через него, ни выбросить из жизни невозможно.
Такая постепенность подразумевала обязательную новизну и многообразие жизненных впечатлений. Ведь ничто в жизни уже нельзя было повторить: ни первый младенческий крик, ни первый нырок в окуневый омут. Возможность стать рекрутом или женихом не представляется человеку дважды, а если и представляется, то исчезает новизна и очарование, очарование любого, даже такого печального события, как разлука с родиной, связанная с уходом в солдаты. Вдовец, вынужденный жениться во второй раз, стеснялся делать свадьбу. У женщин было отнюдь не в чести второе замужество. Общественное мнение, весьма снисходительное к физическому или другому недостатку, становилось совершенно беспощадным к недостатку нравственному.
Не потому ли дурной человек хотел стать не хуже других (по крайней мере, не хвастался тем, что он дурной), средний стремился быть хорошим, а хороший считал, что ему тоже не мешало бы стать лучше?
Ритмичность, сопровождавшая человека на всем его жизненном пути, объясняет многие «странности» крестьянского быта. Считалось, к примеру, вполне нормальным, хотя и не очень почтенным то, что дитя и старик из зажиточного хозяйства вдруг пошли с корзиной по миру (значит, в хозяйстве неожиданно пала лошадь, или сгорело гумно, или вымокла рожь). Но никто даже и представить себе не смог бы такую картину: не дитя и не старик, а сам хозяин потерпевшего двора в разгар сенокоса пошел бы с корзиной по миру. В северных деревнях еще не так давно считалось позорным праздновать в будние дни. Женщинам и холостым парням разрешалось пить только сусло и пиво, а тех мужчин, которые напивались и начинали «шалить», под руки выводили «из помещения». Старики и старухи имели право нюхать табак. Но трудно сказать, что ждало подростка или молодого мужчину, осмелившегося бы завести свою табакерку.
Всему было свое время и свой срок.
Разрыв в цепи естественных и потому необходимых в своей последовательности житейских событий или же перестановка их во времени лихорадили всю человеческую судьбу. Так, слишком ранняя женитьба могла вызвать в мужчине своеобразный комплекс «недогула» (гулять, по тогдашней терминологии, вовсе не значило шуметь, бражничать и распоясываться. Гулять означало быть холостым, свободным от семейных и воинских забот). Этот «недогул» позднее мог сказаться далеко не лучшим способом, иные начинали наверстывать его, будучи семьянинами. Так же точно и слишком затянувшийся холостяцкий период не шел на пользу, он выбивал из нормальной жизненной колеи, развращал, избаловывал.
Степень тяжести физических работ (как, впрочем, и психологических нагрузок) нарастала в крестьянском быту незаметно, последовательно, что закаливало человека, но не надрывало. Так же последовательно нарастала и мера ответственности перед сверстником, перед братом или сестрой, перед родителями, перед всей семьей, деревней, волостью, перед государством и, наконец, перед всем белым светом.
В этом была основа воспитания. Ведь тот, кто обманул сверстника в детской игре, легко может обмануть отца и мать, а обманувшему отца и мать после нескольких повторений ничего не стоит пренебречь мнением и всей деревни, и всех людей. Отсюда прямая дорога к эгоизму и отщепенству. Человек понемногу начинает злиться уже на всех, противопоставляя себя всему миру. Противопоставление же оправдывает в глазах эгоиста или эгоистической группы и антиобщественные поступки, обычные преступления.
МЛАДЕНЧЕСТВО.
Женщина не то чтобы стеснялась беременности. Но она становилась сдержанней, многое, очень многое уходило для нее в эту пору куда-то в сторону. Не стоило без нужды лезть людям на глаза. Считалось, что чем меньше о ней люди знали, тем меньше и пересудов, а чем меньше пересудов, тем лучше для матери и ребенка. Ведь слово или взгляд недоброго человека могут ранить душу, отсюда и выражение «сглазить», и вера в порчу. Тем не менее женщины чуть ли не до последнего дня ходили в поле, обряжали скотину (еще неизвестно, что полезнее при беременности: сидеть два месяца дома или работать в поле). Близкие оберегали женщину от тяжелых работ. И все же дети нередко рождались прямо в поле, под суслоном, на ниве, в сенокосном сарае.
Чаще всего роженица, чувствуя приближение родов, пряталась поукромней, скрывалась в другую избу, за печь или на печь, в баню, а иногда и в хлев и посылала за повитухой. Мужчины и дети не должны были присутствовать при родах* (* С точки зрения северной крестьянки, мужчина-акушер - нелепость, противоречие здравому смыслу, как женщина-коновал, например).
Ребенка принимала бабушка: свекровь или мать роженицы. Она беспардонно шлепала младенца по крохотной красной попке, вызывая крик.
Кричит, значит, живой.
Пуп завязывали прочной холщовой ниткой.
Молитвы, приговорки, различные приметы сопровождали рождение младенца. Частенько, если баня к этому моменту почему-либо не истоплена, бабушка залезала в большую печь. Водою, согретой в самоваре, она мыла ребенка в жаркой печи, подостлав под себя ржаную солому. Затем ребенка плотно пеленали и лишь после всего этого подносили к материнской груди и укладывали в зыбку.
Скрип зыбки и очепа сопровождал колыбельные песни матери, бабушки, а иногда и деда. Уже через несколько недель иной ребенок начинал подпевать своей няньке. Засыпая после еды или рева, он в такт качанью и бабкиной песенке гудел себе в нос:
- Ао-ао-ао.
Молоко наливали в бараний рожок с надетым на него специально обработанным соском от коровьего вымени, пеленали длинной холщовой лентой. Пеленание успокаивало дитя, не давало ему возиться и «лягаться», не позволяло ребенку мешать самому себе.
Легкая зыбка, сплетенная из сосновых дранок, подвешивалась на черемуховых дужках к очепу. Очеп - это гибкая жердь, прикрепленная к потолочной матице. На хорошем очепе зыбка колебалась довольно сильно, она плавно выметывалась на сажень от пола. Может быть, такое качание от самого дня рождения с последующим качанием на качелях вырабатывало особую закалку: моряки, выходцы из крестьян, весьма редко подвержены были морской болезни. Зыбка служила человеку самой первой, самой маленькой ограничительной сферой, вскоре сфера эта расширялась до величины избы, и вдруг однажды мир открывался младенцу во всей своей широте и величии. Деревенская улица уходила далеко в зеленое летнее или белое зимнее поле. Небо, дома, деревья, люди, животные, снега и травы, вода и солнце и сами по себе никогда не были одинаковыми, а их разнообразные сочетания сменялись ежечасно, иногда и ежеминутно.
А сколько захватывающей, великой и разнообразной радости в одном, самом необходимом существе - в родной матери! Как богатеет окружающий мир с ее краткими появлениями, как бесконечно прекрасно, спокойно и счастливо чувствует себя крохотное существо в такие минуты!
Отец редко берет ребенка на руки, он почти всегда суров с виду и вызывает страх. Но тем памятнее его мимолетная ласковая улыбка. А что же такое бабушка, зыбку качающая, песни поющая, куделю прядущая, всюду сущая? Почти все чувства: страх, радость, неприязнь, стыд, нежность - возникают уже в младенчестве и обычно в общении с бабушкой, которая «водится», качает люльку, ухаживает за младенцем. Она же первая приучает к порядку, дает житейские навыки, знакомит с восторгом игры и с тем, что мир состоит не из одних только радостей.
Первая простейшая игра, например, ладушки либо игра с пальчиками. «Поплевав» младенцу в ладошку, старуха начинала мешать «кашу» жестким своим пальцем:
Сорока кашу варила,
Детей скликала.
Подте, детки, кашу ись.
Этому на ложке, -
старуха трясла мизинчик, -
Этому на поварешке, -
начинала «кормить» безымянный пальчик, -
Этому вершок.
Этому весь горшок!
Персональное обращение к каждому из пальчиков вызывало нарастание интереса и у дитя, и у самой рассказчицы. Когда речь доходила до последнего (большого) пальчика, старуха теребила его, приговаривала:
А ты, пальчик-мальчик,
В гумешко не ходишь,
Горошку не молотишь.
Тебе нет ничего!
Все это быстро, с нарастанием темпа, заканчивалось легкими тычками в детскую
Тут ключ (запястье),
Тут ключ (локоток),
Тут ключ ... (предплечье) и т.д.
А тут све-е-е-жая ключевая водичка!
Бабушка щекотала у ребенка под мышкой, и внук или внучка заходились в счастливом, восторженном смехе. Другая игра-припевка тоже обладала своеобразным сюжетом, причем не лишенным взрослого лукавства.
Ладушки, ладушки,
Где были? - У бабушки.
Что пили-или? –
Кашку варили.
Кашка сладенька,
Бабушка добренька,
Дедушка недобр.
Поваренкой в лоб.
Конец прибаутки с легким шуточным щелчком в лоб вызывал почему-то (особенно после частого повторения) детское волнение, смех и восторг.
Таких игр-прибауток существовало десятки, и они инстинктивно усложнялись взрослыми. По мере того как ребенок развивался и рос, игры для мальчиков и для девочек все больше и больше разъединялись, разграничивались.
Припевки, убаюкивания, колыбельные и другие песенки, прибаутки, скороговорки старались оживить именем младенца, связать с достоинствами и недостатками формирующегося детского характера, а также с определенными условиями в доме, в семье и в природе.
Дети качались в зыбке, пока не вставали на свои ноги. Если же до этой поры появлялся новый ребенок, их клали «валетом». В таких случаях все усложнялось, особенно для няньки и матери ... Бывало и так, что дядя рождался после племянника, претендуя на место в колыбели. Тогда до отделения молодой семьи в избе скрипели две одинаковые зыбки.
Кое-где на русском Северо-Западе в честь рождения ребенка, особенно первенца, отец или дед сажал дерево: липу, рябину, чаще березу. Если в палисаде у дома места уже не было, сажали у бани или где-нибудь в огороде. Эта береза росла вместе с тем, в честь кого была принесена из лесу и посажена на родимом подворье. Ее так и называли: Сашина (или Танина) береза. Отныне человек и дерево как бы опекали друг друга, храня тайну взаимности.
ДЕТСТВО.
Писатели и философы называют детство самой счастливой порой в человеческой жизни. Увлекаясь таким утверждением, нельзя не подумать, что в жизни неминуема пора несчастливая, например старость.
Народное мировоззрение не позволяет говорить об этом с подобной определенностью. Было бы грубой ошибкой судить о народных взглядах на жизнь с точки зрения такого сознания, по которому и впрямь человек счастлив лишь в пору детства, то есть до тех пор, пока не знает о смерти. У русского крестьянина не существовало противопоставления одного жизненного периода другому. Жизнь для него была единое целое* (*Она и теперь поддается членению лишь теоретически, условно; любое суждение о ней будет всегда ограниченным по отношению к ней). Такое единство основано, как видно, не на статичности, а на постоянном неотвратимом обновлении.
Граница между детством и младенчеством неясна, неопределенна, как неясна она при смене, например, ночи и утра, весны и лета, ручья и речки. И все же, несмотря на эту неопределенность, они существуют отдельно: и ночь, и утро, и ручей, и речка.
По-видимому, лучше всего считать началом детства то время, когда человек начинает помнить самого себя. Но опять же когда это начинается? Запахи, звуки, игра света запоминаются с младенчества. (Есть люди, всерьез утверждающие, что они помнят, как родились.)
По крестьянским понятиям, ты уже не младенец, если отсажен от материнской груди. Но иные «младенцы» просили «тити» до пятилетнего возраста. Кормление прерывалось с перспективой появления другого ребенка. Может быть, отсаживание от материнской груди — это первое серьезное жизненное испытание. Разве не трагедия для маленького человечка, если он, полный ожидания и доверия к матери, прильнул однажды к соску, намазанному горчицей?
Завершением младенчества считалось и то время, когда ребенок выучивался ходить и когда у него появлялась первая верхняя одежда и обувь.
Способность игнорировать неприятное и ужасное (например, смерть), вероятно, главный признак детской поры. Но это не значит, что обиды детства забывались быстрее. И злое и доброе детская душа впитывает одинаково жадно, дурные и хорошие впечатления запоминались одинаково ярко на всю жизнь. Но зло и добро не менялись местами в крестьянском мировосприятии, подобно желтку и белку в яйце, они никогда не смешивались друг с другом. Атмосфера добра вокруг дитяти считалась обязательной** (* *А. С. Пушкин в письме другу своему П. В. Нащокину размышлял: «Говорят, что несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному...»). Она вовсе не означала изнеженности и потакания. Ровное, доброе отношение взрослого к ребенку не противоречило требовательности и строгости, которые возрастали постепенно. Как уже говорилось, степень ответственности перед окружающим миром, физические нагрузки в труде и в играх зависели от возраста, они возрастали медленно, незаметно, но неуклонно не только с каждым годом, но и с каждым, может быть, днем.
Прямолинейное и волевое насаждение хороших привычек вызывало в детском сердце горечь, отпор и сопротивление. Если мальчишку за руку волокут в поле, он подчинится. Но что толку от такого подчинения? В хорошей семье ничего не заставляют делать, ребенку самому хочется делать. Взрослые лишь мудро оберегают его от непосильного. Обычная детская жажда подражания действует в воспитании трудовых навыков неизмеримо благотворнее, чем принуждение. Личный пример жизненного поведения взрослого (деда, отца, брата) неотступно стоял перед детским внутренним оком, не поэтому ли в хороших семьях редко, чрезвычайно редко вырастали дурные люди? Семья еще в детстве прививала невосприимчивость ко всякого рода нравственным вывертам.
Мир детства расширялся стремительно и ежедневно. Человек покидал обжитую, знакомую до последнего сучка зыбку, и вся изба становилась его знакомым объемным миром. На печи, за печью, под печью, в кути, за шкафом, под столом и под лавками - все изучено и все узнано. Не пускают лишь в сундуки, в шкаф и к божнице. Летом предстоят новые открытия. Весь дом становится сферой знакомого, родного, привычного. Изба (летняя и зимняя), сенники, светлица, вышка (чердак), поветь, хлевы, подвал и всевозможные закутки. Затем и вся улица, и вся деревня. Поле и лес, река и мельница, куда ездил с дедом молоть муку ... Первая ночь за пределами дома, наконец, первый поход в гости, в другую деревню - все, все это впервые.
В детстве, как и в прочие периоды жизни, ни одна весна или осень не были похожи на предыдущие. Ведь для каждого года детской жизни предназначено что-то новое. Если в прошлом году разрешалось булькаться только на мелком местечке, то нынче можно уже купаться и учиться плавать где поглубже. Тысячи подобных изменений, новшеств, усложняющихся навыков, игр, обычаев испытывал на себе в пору детства каждый, запоминал их и, конечно же, знакомил с ними потом своих детей.
Детские воспоминания всегда определенны и образны, но каждому из людей запоминалось что-то больше, что-то меньше. Если взять весну, то, наверно, почти всем запоминались ощущения, связанные с такими занятиями.
Выставление внутренних рам - в избе сразу становилось светлее и свежее, улица как бы заглядывала прямо в дом.
Установка скворешни вместе с отцом, дедом или старшим братом.
Пропускание воды (устройство запруды, канавы, игрушечной мельницы).
Спускание лодки на воду.
Смазка сапог дегтем и просушка их на солнышке.
Собирание муравьев и гонка муравьиного спирта.
Подрубка берез (сбор и питье березового сока).
Поиск первых грибов-подснежников.
Ходьба за щавелем.
Первые игры на улице.
Первое ужение и т.д. и т.п.
Летом на детей обрушивалось так много всего, что иные терялись, от восторга не знали, куда ринуться, и не успевали испытать все, что положено испытать летом. Игры чередовались с посильным трудом или сливались с ним, полезное с приятным срасталось незаметно и прочно.
Элемент игры в трудовом акте, впервые испытанный в детстве, во многих видах обязательного труда сохранялся если не на всю жизнь, то очень надолго. Все эти шалаши на покосе, лесные избушки, ловля рыбы, костры с печением картошки, рыжиков, маслят, окуней, езда на конях - все это переходило в последующие возрасты с изрядной долей игры, детского развлечения.
Некая неуловимая грань при переходе одного состояния в иное, порой противоположное, больше всего и волнует в детстве. Дети - самые тонкие ценители таких неуловимо-реальных состояний. Но и взрослым известно, что самая вкусная картошка чуть-чуть похрустывающая, на грани сырого и испеченного. Холодная похлебка на квасу вдруг приобретает особую прелесть, когда в нее накрошат чего-то горячего. Ребенок испытывает странное удовольствие, опуская снег в кипящую воду. Полотенце, принесенное с мороза в теплую избу, пахнет как-то особенно, банная чернота и ослепительная заря в окошке создают необычное настроение. Доли секунды перед прыжком через препятствие, момент, когда качели еще двигаются вверх, но вот-вот начнется обратное движение, миг перед охотничьим выстрелом, перед падением в воду или в солому - все это рождает непонятный восторг счастья и жизненной полноты. А треск и прогибание молодого осеннего льда под коньками, когда все проезжают раз за разом и никто не проваливается в холодную глубину омута! А предчувствие того, что недвижимый поплавок сейчас, вот как раз сейчас исчезнет с водной поверхности! Это мгновение, пожалуй, самое чудесное в уженье рыбы. А разве не самая чудесная, не самая волнующая любовь на грани детства и юности, в эту краткую и тоже неуловимую пору?
Осенью во время уборки особенно приятно играть в прятки между суслонами и среди стогов, подкатываться на лошадях, делать норы в больших соломенных скирдах, топить овинную теплинку, лазить на черемуху, грызть репу, жевать горох ... А первый лед на реке, как и первый снег, открывает сотни новых впечатлений и детских возможностей.
Зима воспитывает человека ничуть не хуже лета. Резкая красочная разница между снегом и летней травой, между домом и улицей, контрастное многообразие впечатлений особенно ощутимы в детстве. Как приятно, намерзшись на речке или навалявшись в снегу, забраться на печь к дедушке и, не дослушав его сказку, уснуть! И зареветь, если прослушал что-то интересное. И радостно успокоиться после отцовской или материнской ласки.
Температурный контраст, посильный для детского тела, повторяющийся и возрастающий, всегда был основой физической закалки, ничего не стоило для пятилетнего малыша на минуту выскочить из жаркой бани на снег. Но от контрастов психологических детей в хороших семьях старались оберегать. Нежная заботливость необязательно проявлялась открыто, но она проявлялась везде. Вот некоторые примеры.
Когда бьют печь, кто-нибудь да слепит для ребенка птичку из глины, если режут барана или бычка, то непременно разомнут и надуют пузырь, опуская в него несколько горошин (засохший пузырь превращался в детский бубен). Если отец плотничает, то обязательно наколет детских чурбачков. Когда варят студень, то мальчишкам отдают козонки (бабки), а девочкам лодыжки, охотник каждый раз отдает ребенку пушистый белый заячий хвост, который подвязывают на ниточку. Когда варят пиво, то дети гурьбой ходят глодать камушки. В конце лета для детей отводят специальную гороховую полосу. Возвращаясь из леса, каждый старается принести ребятишкам гостинец от лисы, зайца или медведя. Подкатить ребенка на санях либо на телеге считалось необязательным, но желательным. Для детей специально плели маленькие корзинки, лукошки, делали маленькие грабельки, коски и т.д.
В еде, помимо общих кушаний, существовали детские лакомства, распределяемые по возрасту и по заслугам. К числу таких домашних, а не покупных лакомств можно отнести яблоки, кости (во время варки студня), ягодницу (давленая черника или земляника в молоке), пенку с топленого (жареного, как говорили) молока. Когда варят у огня овсяный кисель, то поджаристую вкусную пену наворачивают на мутовку и эту мутовку поочередно дают детям. Печеная картошка, лук, репа, морковь, ягоды, березовый сок, горох-все это было доступно детям, как говорилось, по закону. Но по закону не всегда было интересно. Поэтому среди классических детских шалостей воровство овощей и яблок стояло на первом месте. Другим, но более тяжким грехом было разорение птичьих гнезд -этим занимались редкие и отпетые. Запретным считалось глядеть, как едят или чаевничают в чужом доме (таких детей называли вислятью, вислятками). Впрочем, дать гостинца со своего стола чужому ребенку считалось вполне нормальным.
Большое место занимали в детской душе домашние животные: конь, корова, теленок, собака, кошка, петух. Все, кроме петуха, имели разные клички, свой характер, свои хорошие, с точки зрения человека, или дурные свойства, в которых дети великолепно разбирались. Иногда взрослые закрепляли за ребенком отдельных животных, поручали их, так сказать, персональной опеке.
ОТРОЧЕСТВО.
Чем же отличается детство от отрочества? Очень многим, хотя опять же между ними, как и между другими возрастами, нет четкого разделения: все изменения происходят плавно, особенности той и другой поры переплетаются и врастают друг в друга. Условно границей детства и отрочества можно назвать время, когда человек начинает проявлять осмысленный интерес к противоположному полу.
Однажды, истопив очередную баню, мать, бабушка или сестра собирают мальчишку мыться, а он вдруг начинает капризничать, упираться и выкидывать «фокусы».
- Ну ты теперь с отцом мыться пойдешь! - спокойно говорит бабка. И ... все сразу становится на свои места. Сестре, а иногда и матери невдомек, в чем тут дело, почему брат или сын начал бурчать что-то под нос и толкаться локтями.
Общая нравственная атмосфера вовсе не требовала какого-то специального полового воспитания. Она щадила неокрепшее самолюбие подростка, поощряла стыдливость и целомудрие. Наблюдая жизнь домашних животных, человек уже в детстве понемногу познавал основы физиологии. Деревенским детям не надо было объяснять, как и почему появляется ребенок, что делают ночью жених и невеста и т.д. Об этом не говорилось вообще, потому что все это само собой разумелось, и говорить об этом не нужно, неприлично, не принято. Такая стыдливость из отрочества переходила в юность, нередко сохранялась и на всю жизнь. Она придавала романтическую устойчивость чувствам, а с помощью этого упорядочивала не только половые, но и общественные отношения.
В отрочестве приходит к человеку первое и чаще всего не последнее увлечение, первое чувство со всем его психологическим многоцветьем. До этого мальчик или девочка как бы «репетируют» свою первую настоящую влюбленность предыдущим увлечением взрослым «объектом» противоположного пола. И если над таким несерьезным увлечением подсмеиваются, вышучивают обоих, то первую подлинную любовь родственники как бы щадят и стараются не замечать, к тому же иной подросток не хуже взрослого умел хранить свою жгучую тайну. Тайна эта нередко раскрывалась лишь в юности, когда чувство узаконивалось общественным мнением.
Обстоятельства, связанные с первой любовью, объясняют все особенности поведения в этом возрасте. Если раньше, в детскую пору, человек был открытым, то теперь он стал замкнутым, откровенность с родными и близкими сменилась молчанием, а иногда и грубостью.
Улица так же незаметно преображается. В детские годы мальчики и девочки играли в общие игры, все вместе, в отрочестве они частенько играют отдельно и задирают друг друга.
Становление мальчишеского характера во многом зависело от подростковых игр. Отношения в этих играх были до предела определенны, взрослым они казались иногда просто жестокими. Если в семье еще и для подростка допускалось снисхождение, нежность, то в отношениях между сверстниками-мальчишками (особенно в играх) царил спартанский дух. Никаких скидок на возраст, на физические особенности не существовало. Нередко, испытывая свою физическую выносливость или будучи спровоцирован, подросток вступал в игру неподготовленным. Его «гоняли» без всякой жалости весь вечер и, если он не отыгрывался, переносили игру на следующий день. Трудно даже представить состояние неотыгравшегося мальчишки, но еще больше страдал бы он, если бы сверстники пожалели его, простили, оставили неотыгравшимся. (Речь идет только о спортивных, физических, а не об умственных играх.) Взрослые скрепя сердце старались не вмешиваться. Дело было совершенно принципиальное: необходимо выкрутиться, победить, и победить именно самому, без посторонней помощи.
Одна такая победа еще в отрочестве превращала мальчика в мужчину.
Игры девочек не имели подобной направленности, они отличались спокойными, лирическими взаимоотношениями играющих.
Жизнь подростка еще допускала свободные занятия играми. Но они уже вытеснялись более серьезными занятиями, не исключающими, впрочем, и элементов игры. Во-первых, подросток все больше и больше втягивался в трудовые процессы* (* «-Довольно, Ванюша! гулял ты не мало, пора за работу, родной! -но даже и труд обернется сначала к Ванюше нарядной своей стороной ...» Н. А. Некрасов здесь во всем прав, кроме одного: резкого перехода от «гуляния» к труду не существовало, он был постепенным. Можно добавить еще, что труд считался благом, а не обузой), во-вторых, игры все больше заменялись развлечениями, свойственными уже юности.
Подростки обоего пола могли уже косить травы, боронить, теребить, возить и околачивать лен, рубить хвою, драть корье и т.д. Конечно же, все это под незримым руководством и тщательным наблюдением взрослых.
Соревнование, иначе трудовое, игровое и прочее соперничество, особенно характерно для отроческой поры. Подростка приходилось осаживать, ведь ему хочется научиться пахать раньше ровесника, чтобы все девки, большие и маленькие, увидели это. Хочется нарубить дров больше, чем у соседа, чтобы никто не назвал его маленьким или ленивым, хочется наловить рыбы для материнских пирогов, насобирать ягод, чтобы угостить младших, и т.д. Удивительное сочетание детских привилегий и взрослых обязанностей замечается в этот период жизни! Но как бы ни хороши были привилегии детства, их уже стыдились, а если и пользовались, то с оглядкой. Так, дома, в семье, среди своих младших братьев еще можно похныкать и поклянчить у матери кусочек полакомей. Но если в избе оказался сверстник из другого дома, вообще кто-то чужой, быть «маленьким» становилось стыдно. Следовательно, для отрочества уже существовал неписаный кодекс поведения.
Мальчик в этом возрасте должен был уметь (стремился, во всяком случае) сделать топорище, вязать верши, запрягать лошадь, рубить хвою, драть корье, пасти скот, удить рыбу. Он уже стеснялся плакать, прекрасно знал, что лежачего не бьют и двое на одного не нападают, что если побился об заклад, то слово надо держать, и т.д. Девочки годам к двенадцати много и хорошо пряли, учились плести, ткать, шить, помогали на покосе, умели замесить хлебы и пироги, хотя им этого и не доверяли, как мальчишкам не доверяли, например, точить топор, резать петуха или барана, ездить без взрослых на мельницу.
Подростки имели право приглашать в гости своих родственных или дружеских ровесников, сами, бывая в гостях, сидели за столом наравне со взрослыми, но пить им разрешалось только сусло.
На молодежных гуляньях они во всем подражали более старшим, «гуляющим» уже взаправду.
Для выхода лишней энергии и как бы для удовлетворения потребности в баловстве и удали существовала нарочитая пора года - святки. В эту пору общественное мнение не то чтобы поощряло, но было снисходительным к подростковым шалостям.
Набаловавшись за святочную неделю, изволь целый год жить степенно, по-человечески. А год - великое дело. Поэтому привыкать к святочным шалостям просто не успевали, приближалась иная пора жизни* (* Превосходный знаток русского быта, писатель Дм. Балашов говорит в письме, что «на Севере в непорушенных деревнях какие-то вещи, например воспитание детей, принципиально коллективны. Ребята бегают по деревне, и все взрослые останавливают их от шалостей, и все замечания однотипны. То, что положено в сорок лет, не положено молодежи. Подростки находятся под коллективным надзором - и постоянно»).
Юность
«Старших-то слушались, - рассказывает Анфиса Ивановна, «Зерцало» никогда не читавшая, - бывало, не спросясь, в чужую деревню гулять не уйдешь. Скажешь: «Ведь охота сходить». Мать, а то бабушка и ответят: «Охотку-то с хлебом съешь!» Либо: «Всяк бы девушку знал, да не всяк видал!» А пойдешь куда на люди, так наказывают: «Рот-то на опашке поменьше держи». Не хохочи, значит».
Стыд - одна из главных нравственных категорий, если говорить о народном понимании нравственности. Понятие это стоит в одном ряду с честью и совестью, о которых у Александра Яшина сказано так:
В несметном нашем богатстве
Слова драгоценные есть:
Отечество,
Верность,
Братство.
А есть еще:
Совесть,
Честь ...
Существовала как природная стыдливость (не будем путать ее с застенчивостью), так и благоприобретенная. В любом возрасте, начиная с самого раннего, стыдливость украшала человеческую личность, помогала выстоять под напором соблазнов* (*В крестьянском обиходе не было, разумеется, таких терминов, как «сексуальная революция», «сексуальная свобода», синонимом которых служит короткое и точное слово: бесстыдство). Особенно нужна она была в пору физического созревания. Похоть спокойно обуздывалась обычным стыдом, оставляя в нравственной чистоте даже духовно неокрепшего юношу. И для этого народу не нужны были особые, напечатанные в типографии правила, подобные «Зерцалу».
Солидные внушения перемежаются в этой книге такими советами: «И сия есть немалая гнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу трубит ...» «Непристойно на свадьбе в сапогах и острогах** (**При шпорах) быть и тако танцовать, для того, что тем одежду дерут у женского полу и великий звон причиняют острогами, к тому ж муж не так поспешен в сапогах, нежели без сапогов».
Ясно, что книга не крестьянского происхождения, поскольку крестьяне «острогов» не носили и на свадьбах плясали, а не танцевали. Еще больше изобличает происхождение «Зерцала» такой совет: «Младые отроки должны всегда между собою говорить иностранными языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо, когда им что тайное говорить случается, чтобы слуги и служанки дознаться не могли и чтобы можно их от других незнающих болванов распознать ...»
Вот, оказывается, для чего нужны были иностранные языки высокородным пижонам, плодившимся под покровом петровских реформ*** (* ** Впрочем, пижонов Петр тоже не очень-то жаловал. «Дошло до нас, - писал он в одном из указов, - что сыны людей именитых в гишпанских штанах и камзолах по Невскому щеголяют предерзко. Господину губернатору Санкт-Питербурха указую: впредь оных щеголей вылавливать и бить кнутом по ж .., пока от гишпанских штанов зело препохабный вид не останется»). Владение «политесом» и иностранными языками окончательно отделило высшие классы от народа. (Это не значит, конечно, что судить о дворянской культуре надо лишь по фонвизинским Митрофанушкам.)
Отрочество перерастало в юность в течение нескольких лет. За это время крестьянский юноша окончательно развивался физически, постигал все виды традиционного полевого, лесного и домашнего труда. Лишь профессиональное мастерство (плотничанье, кузнечное дело, а у женщин «льняное» искусство) требовало последующего освоения. Иные осваивали это мастерство всю жизнь, да так и не могли до конца научиться. Но вредило ли им и всем окружающим такое стремление? Если парень не научится строить шатровые храмы, то избу-то рубить обязательно выучится. Если девица не научится ткать «в девятерник», то простой-то холст будет ткать обязательно и т.д.
Юность полна свежих сил и созидательной жажды, и, если в доме, в деревне, в стране все идет своим чередом, она прекрасна сама по себе, все в ней счастливо и гармонично. В таких условиях девушка или парень успевает и ходить на беседы, и трудиться. Но даже и в худших условиях хозяйственные обязанности и возрастные потребности редко противоречили друг другу. Наоборот, они взаимно дополнялись. К примеру, совместная работа парней и девиц никогда не была для молодежи в тягость. Даже невзгоды лесозаготовок, начавшихся с конца 20-х годов и продолжавшихся около тридцати лет, переживались сравнительно легко благодаря этому обстоятельству. Сенокос, хождение к осеку, весенний сев, извоз, многочисленные помочи давали молодежи прекрасную возможность знакомства и общения, что, в свою очередь, заметно влияло на качество и количество сделанного.
Кому хочется прослыть ленивым, или неряхой, или неучем? Ведь каждый в молодости мечтает о том, что его кто-то полюбит, думает о женитьбе, замужестве, стремится не опозориться перед родными и всеми другими людьми.
Труд и гуляние словно бы взаимно укрощались, одно не позволяло другому переходить в уродливые формы. Нельзя гулять всю ночь до утра, если надо встать еще до восхода и идти в поскотину за лошадью, но нельзя и пахать дотемна, поскольку вечером снова гуляние у церкви. Правда, бывало и так, что невыспавшиеся холостяки шли в лес и, нарочно не найдя лошадей, заваливались спать в пастуший шалаш. Но у таких паренина в этот день оставалась непаханой, а это грозило и более серьезными последствиями, чем та, о которой говорилось в девичьей частушке:
Задушевная, невесело
Гулять осмеянной.
У любого ягодиночки
Загон несеяной.
Небалованным невестам тоже приходилось рано вставать, особенно летом. «Утром меня маменька будит, а я сплю-ю тороплюсь»* (* Из книги превосходного знатока северного быта Б. В. Шергина «Запечатленная слава. Поморские были и сказания» (М., «Советский писатель», 1967)). Родители редко дудели в одну дуду. Если отец был строг, то мать обязательно оберегала дочь от слишком тяжелой работы. И наоборот. Если же оба родителя оказывались не в меру трудолюбивыми, то защита находилась в лице деда, к тому же и старшие братья всегда как-то незаметно оберегали сестер. Строгость в семье уравновешивалась добротой и юмором.
Большинство знакомств происходило еще в детстве и отрочестве, главным образом в гостях, ведь в гости ходили и к самым дальним родственникам. Как говорится, седьмая вода на девятом киселе, а все равно знают друг друга и ходят верст за пятнадцать-двадцать. Практически большая или маленькая родня имелась если не в каждой деревне, то в каждой волости. Если же в дальней деревне не было родни, многие заводили подруг или побратимов. Коллективные хождения гулять на праздники еще более расширяли возможности знакомств. Сходить на гуляние за 10-15 километров летом ничего не стоило, если позволяла погода. Возвращались в ту же ночь, гости же - через день-два, смотря по хозяйственным обстоятельствам.
В отношениях парней и девушек вовсе не существовало какого-то патриархального педантизма, мол, если гуляешь с кем-то, так и гуляй до женитьбы. Совсем нет. С самого отрочества знакомства и увлечения менялись, молодые люди как бы «притирались» друг к другу, искали себе пару по душе и по характеру. Это не исключало, конечно, и случаев первой и последней любви. Свидетельством духовной свободы, душевной раскованности в отношениях молодежи являются тысячи (если не миллионы) любовных песен и частушек, в которых женская сторона отнюдь не выглядит пассивной и зависимой. Измены, любови, отбои и перебои так и сыплются в этих часто импровизированных и всегда искренних частушках. Родители и старшие не были строги к поведению молодых людей, но лишь до свадьбы.
Молодожены лишались этой свободы, этой легкости новых знакомств навсегда и бесповоротно. Начиналась совершенно другая жизнь. Поэтому свадьбу можно назвать резкой и вполне определенной границей между юностью и возмужанием.
Но и до свадьбы свобода и легкость новых знакомств, увлечений, «любовей» отнюдь не означали сексуальной свободы и легкомысленности поведения. Можно ходить гулять, знакомиться, но Девичья честь прежде всего. Существовали вполне четкие границы дозволенного, и переступались они весьма редко. Обе стороны, и мужская и женская, старались соблюдать целомудрие.
Как легко впасть в грубейшую ошибку, если судить об общенародной нравственности и эстетике по отдельным примерам! Приведем всего лишь два: пьяный, вошедший в раж гуляка, отпустив тормоза, начинает петь в пляске скабрезные частушки, и зрители одобрительно и, что всего удивительнее, искренне ахают.
Зато потом никто не будет относиться к нему всерьез...
Новейшие чудеса вроде цирка и ярмарочных аттракционов с женщинами-невидимками каждый в отдельности воспринимают с наивным, почти детским одобряющим восторгом.
Но общее, так сказать, глобальное народное отношение к этому все-таки оказывалось почему-то определенно насмешливым.
А к некоторым вопросам нравственности общественное мнение было жестоким, неуступчивым, беспощадным. Худая девичья слава катилась очень далеко, ее не держали ни леса, ни болота. Грех, свершенный до свадьбы, был ничем не смываем. Зато после рождения внебрачного ребенка девице как бы прощали ее ошибку, человечность брала верх над моральным принципом. Мать или бабушка согрешившей на любые нападки отвечали примерно такой пословицей: «Чей бы бычок ни скакал, а телятко наше».
Ошибочно мнение, что необходимость целомудрия распространялась лишь на женскую половину. Парень, до свадьбы имевший физическую близость с женщиной, тоже считался испорченным, ему вредила подмоченная репутация, и его называли уже не парнем, а мужиком* (* В начале века понемногу распространяется иное, противоположное представление о мужском достоинстве).
Конечно, каждый из двоих, посягнувших на целомудрие, рассчитывал на сохранение тайны, особенно девушка. Тайны, однако ж, не получалось. Инициатива в грехе исходила обычно от парня, и сама по себе она зависела от его нравственного уровня, который, в свою очередь, зависел от нравственного уровня в его семье (деревне, волости, обществе). Но в безнравственной семье не учат жалеть других и держать данное кому-то слово. В душе такого ухаря обычно вскипала жажда похвастать, и тайны как не бывало. Дурная девичья слава действовала и на самого виновника, его обвиняли не меньше. Ко всему прочему чувства его к девице, если они и были, быстро исчезали, он перекидывался на другой «объект» и в конце концов женился кое-как, не по-хорошему. Девушка, будучи опозоренной, тоже с трудом находила себе жениха. Уж тут не до любви, попался бы какой-нибудь. Даже парень из хорошей семьи, но с клеймом греха, терял звание славутника** (**Славутник, славутница - люди, пользовавшиеся в молодости славой, доброй известностью по красоте и душевным свойствам), и гордые девицы брезговали такими. Подлинный драматизм любовных отношений испытывало большинство физически и нравственно здоровых людей, ведь и счастливая любовь не исключает этого драматизма.
Красота отношений между молодыми людьми питалась иной раз, казалось бы, такими взаимно исключающимися свойствами, уживающимися в одном человеке, как бойкость и целомудрие, озорство и стыдливость. Любить означало то же самое, что жалеть, любовь бывала «горячая» и «холодная». О брачных отношениях, их высокой поэтизации ярко свидетельствует такая народная песня:
Ты воспой, воспой,
Жавороночек.
Ты воспой весной
На проталинке.
Ты подай голос
Через темный лес,
Через темный лес,
Через бор сырой
В Москву каменку,
В крепость крепкую!
Тут сидел, сидел
Добрый молодец,
Он не год сидел
И не два года.
Он сидел, сидел
Ровно девять лет,
На десятый год
Стал письмо писать,
Стал письмо писать
К отцу с матерью.
Отец с матерью
Отказалися:
«Что у нас в роду
Воров не было».
Он еще писал
Молодой жене,
Молода жена
Порасплакалась...
Но женитьба и замужество - это не только духовно-нравственная, но и хозяйственно-экономическая необходимость. Юные годы проходили под знаком ожидания и подготовки к этому главному событию жизни. Оно стояло в одном ряду с рождением и смертью.
Слишком поздняя или слишком ранняя свадьба представлялась людям несчастьем. Большая разница в годах жениха и невесты также исключала полнокровность и красоту отношений. Неравные и повторные браки в крестьянской среде считались не только несчастливыми, но и невыгодными с хозяйственно-экономической точки зрения. Такие браки безжалостно высмеивались народной молвой. Красота и противоестественность исключали друг друга. Встречалось часто не возрастное, а имущественное неравенство. Но и оно не могло всерьез повлиять на нравственно-бытовой комплекс, который складывался веками.
Жалость (а по-нынешнему любовь) пересиливала все остальное.
ПОРА ВОЗМУЖАНИЯ.
Жизнь в старческих воспоминаниях неизменно делилась на две половины: до свадьбы и после свадьбы. И впрямь, еще не стихли песни и не зачерствели свадебные пироги, как весь уклад, весь быт человека резко менялся.
В какую же сторону? Такой вопрос прозвучал бы наивно и неуместно. Если хорошенько разобраться, то он даже оскорбителен для зрелого нравственного чувства. Категории «плохо» и «хорошо» отступают в таких случаях на задний план. Замужество и женитьба не развлечение (хотя и оно тоже) и не личная прихоть, а естественная жизненная необходимость, связанная с новой ответственностью перед миром, с новыми, еще не испытанными радостями. Это так же неотвратимо, как, например, восход солнца, как наступление осени и т.д. Здесь для человека не существовало свободы выбора. Лишь физическое уродство и душевная болезнь освобождали от нравственной обязанности вступать в брак.
Но ведь и нравственная обязанность не воспринималась как обязанность, если человек нравственно нормален. Она может быть обязанностью лишь для безнравственного человека. Только хотя бы поэтому для фиксирования истинно народной нравственности не требовалось никаких письменных кодексов вроде упомянутого «Зерцала» или же «Цветника», где собраны правила иноческого поведения.
Закончен наконец драматизированный, длившийся несколько недель свадебный обряд. Настает пора возмужания, пора зрелости - самый большой по времени период человеческой жизни.
Послесвадебное время не только самое интересное, но и самое опасное для новой семьи. Выражения «сглазить» или «испортить» считаются в образованном мире принадлежностью суеверия. Но дело тут не в «черной магии». Первые нити еще не окрепших супружеских связей легче всего оборвать одним недобрым словом или злым, пренебрежительным взглядом. Психологическое вживание невесты в мир теперь уже не чужой семьи проходило не всегда быстро и гладко. Привычки, особенности, порядки хоть и основаны на общей традиции, но разны во всех семьях, во всех домах. У одних, например, пекут рогульки тоненькие, у других любят толстые, в этом доме дрова пилят одной длины, а в том - другой, потому что печи разные сбиты, а печи разные, потому что мастера неодинаковы, и т.д. Молодой женщине, привыкшей к девичьей свободе, к родительской заботе и ласке, нелегко вступать в новую жизнь в новой семье. Об этом в народе слагали несчетные песни:
Ты зайдешь черту невозвратную,
Из черты назад не возвратишься,
В девичий наряд не нарядишься.
Не цветут цветы после осени,
Не растет трава зимой по снегу,
Не бывать молоде в красных девицах.
Трагическая необходимость смены жизненных периодов, звучащая в песнях, нередко принимается за доказательство ужасного семейного положения русской женщины, ее неравноправия и забитости. Легенда об этом неравноправии развеивается от легкого прикосновения к фольклорным и литературным памятникам.
Ты не думай, дорогой,
Одна-то не остануся,
Не тебе, так твоему
Товарищу достануся, -
публично и во всеуслышание поет девушка на гулянье, если суженый начинал заноситься. О неудавшемся браке пелось такими словами:
Какова ни была, да замуж вышла
За таково за детину да за невежу.
Не умеет вор-невежа со мной жиги,
Он в пир пойдет, невежа, не простится,
А к воротам идет, невежа, кричит-вопит:
«Отпирай, жена, широки ворота!»
Уж как я, млада-младешенька, догадалась,
Потихошеньку с постелюшки вставала,
На босу ногу башмачки надевала,
Я покрепче воротички запирала:
«Уж ты спи-ночуй, невежа, да за воротами,
Тебе мягка постель да снежки белы,
Тебе крутое изголовье да подворотня,
Тебе тепло одеяло да ветры буйны,
Тебе цветная занавеска часты звезды.
Тебе крепкие караулы да волки серы».
В том и соль, что в народе никому и в голову не приходило противопоставлять женщину мужчине, семью главе семейства, детей родителям и т.д.
Ни былинная Авдотья-рязаночка, ни историческая Марфа-посадница, ни обе Алены (некрасовская и лермонтовская) не похожи на забитых, неравноправных или приниженных.
Историк Костомаров, говоря о «Русской правде» (первый известный науке свод русских законов), пишет: «Замужняя женщина пользовалась одинаковыми юридическими правами с мужчиной. За убийство или оскорбление, нанесенное ей, платилась одинаковая вира».
Грамотность или неграмотность человека в Древней Руси также не зависела от половой принадлежности. «Княжна Черниговская Евфросиния, дочь Михаила Всеволодовича, завела в Суздале училище для девиц, где учили грамоте, письму и церковному пению», -говорит тот же Костомаров, основываясь на летописных свидетельствах.
Равноправие, а иногда и превосходство женщины в семье были обусловлены экономическими и нравственными потребностями русского народного быта. Какой смысл для главы семейства бить жену или держать в страхе всех домочадцев? Только испорченный, глупый, без царя в голове мужичонка допускал такие действия. И если природная глупость хоть и с усмешкой, но все же прощалась, то благоприобретенная глупость (самодурство) беспощадно высмеивалась. Худая слава семейного самодура, подобно славе девичьего бесчестия, тоже бежала далеко «впереди саней».
Авторитет главы семейства держался не на страхе, а на совести членов семьи. Для поддержания такого авторитета нужно было уважение, а не страх. Такое уважение заслуживалось только личным примером: трудолюбием, справедливостью, добротой, последовательностью. Если вспомним еще о кровном родстве, родительской и детской любви, то станет ясно, почему «боялись» младшие старших. «Боязнь» эта даже у детей исходила не от страха физической расправы или вообще наказания, а от стыда, от муки совести. В хорошей семье один осуждающий отцовский взгляд заставлял домочадцев трепетать, тогда как в другой розги, ремень или просто кулаки воспринимались вполне равнодушно. Больше того, там, где господствовала грубая физическая сила и страх физической боли, там процветали обман, тайная насмешка над старшими и другие пороки.
Главенство от отца к старшему сыну переходило не сразу, а по мере старения отца и накопления у сына хозяйственного опыта. Оно как бы понемногу соскальзывает, переливается от поколения к поколению, ведь номинально главой семейства считается дед, отец отца, но всем, в том числе и деду, ясно, что он уже не глава. По традиции на семейных советах деду принадлежит еще первое слово, но оно уже скорей совещательное, чем решающее, и он не видит в этом обиды. Отец хозяина и сын наглядно как бы разделяют суть старшинства: одному предоставлена форма главенства, другому содержание. И все это понемногу сдвигается.
То же самое происходит на женской «половине» дома. Молодая хозяйка с годами становилась главной «у печи», а значит, и большухой. Это происходило естественно, поскольку свекровь старела и таскать ведра скотине, месить хлебы сама уже не всегда и могла. А раз ты хлеб месишь, то и ключ от мучного ларя у тебя, если ты корову доишь, то и молоко разливать, и масло пахтать, и взаймы давать приходится не свекрови, а тебе. У кого лучше пироги получаются, у того и старшинство. Золовкам оставаться надолго в девках противоестественно. Выходит, что женитьба младших сыновей тоже становилась необходимой хотя бы из-за одной тесноты в доме. Но разве одна теснота формировала эту необходимость?
Еще до женитьбы второго сына отец, дед и старший сын начинали думать о постройке для него дома, но очень редко окончание строительства совпадало с этой женитьбой. Какое-то время два женатых брата жили со своими семьями под отцовской, вернее, дедовской крышей. Женские неурядицы, обычные в таких случаях, подторапливали строительство. Собрав помочи (иногда двои-трои), отец с сыновьями быстро достраивали дом для младшего. Так же происходило и при женитьбе третьего и четвертого сыновей, если, конечно, война или какая-нибудь иная передряга со всем своим нахальством не врывалась в народную жизнь.
Супружеская верность служила основанием и супружеской любви, и всему семейному благополучию.
Жены в крестьянских семействах плакали, когда мужья ревновали, ревность означала недоверие. Считалось, что если не верит, то и не жалеет, не любит. Оттого и плакали, что не любит, а не потому, что ревнует.
ПРЕКЛОННЫЕ ГОДЫ.
И опять между порой расцвета всех сил человеческих и порою преклонных лет не существует резкой границы ... Плавно, постепенно, совсем незаметно человек приближается к своей старости.
Время движется с разной скоростью во все семь периодов жизни. Годы зрелости самые многочисленные, но они пролетают стремительней, чем годы, например, детства или старости. Как, чем это объяснить? Неизвестно ... «Жизнь не по молодости, смерть не по старости», - говорит пословица, не вполне понятная современному человеку. Многое можно сказать, расшифровывая эту пословицу. Например, то, что нельзя считать молодость периодом, монопольно владеющим счастьем и радостью. Если, конечно, не принимать за счастье нечто застывшее, не меняющееся в течение всей жизни. В народном понимании сущность радости различная в разные периоды жизни.
Саша садилась, летела стрелой,
Полная счастья, с горы ледяной, -
писал Н.А.Некрасов о детстве. Но можно ли испытать такое же счастье, съезжая с горки, скажем, в том возрасте, когда Саша или Маша
Пройдет - словно солнцем осветит!
Посмотрит - рублем подарит!
А в пору преклонных лет ни одной крестьянке не придет в голову ходить в рожь и всерьез ожидать от судьбы...
ситцу штуку целую,
ленту алую для кос,
поясок, рубаху белую
подпоясать в сенокос.
Всего этого она желает уже не себе, а своей дочери, и счастье дочери для нее - счастье собственное. Значит ли это, что счастье дочери полнокровней материнского? Вопрос опять же неправомерный. Сравнивать счастье в молодости со счастьем в старости нельзя, оно совсем разное и по форме, и по содержанию. То же самое можно сказать и о любви, вернее, о «жалости». Дитя жалеет свою мать и других близких. Отрок вдруг начинает жалеть уже чужого человека иного пола. Наконец, жалость эта переходит в ни с чем не сравнимое чувство любви, неудержимого влечения, в нечто возвышенно-трагическое. Сложность и драматизм этого момента заключаются в жестоком противоречии между духовным и физическим, высокой романтикой и приземленной реальностью. Это противоречие разрешалось долгим, почти ритуальным досвадебным периодом и самим свадебным обрядом.
Любовь (жалость) после свадьбы естественным образом перерождалась, становилась качественно иной, менее уязвимой и более основательной. С непостижимой небесной высоты романтическое чувство как бы срывалось вниз, падало на жесткую землю, но брачное ложе, предусмотрительно припасенное жизнью, смягчало этот удар.
Рождение детей почти всегда окончательно рассеивало возвышенно-романтическую дымку. Жалость (любовь) супругов друг к другу становилась грубее, но и глубже, она скреплялась общей ответственностью за судьбу детей и общей любовью к ним. Иногда, правда, и после рождения детей супруги сохраняли какие-то по-юношески возвышенные отношения, что не осуждалось, но и не очень-то поощрялось общественным мнением.
Семья без детей - не семья.
Жизнь без детей - не жизнь.
Если через год после свадьбы в избе все еще не скрипит очеп и не качается драночная зыбка, изба считается несчастливой. Свадьбу в таких обстоятельствах вспоминают с некой горечью, а то стараются поскорее забыть о ней. Бездетность - величайшее несчастье, влекущее за собой приниженность женщины, фальшивые отношения, грубость мужчины, супружескую неверность и т.д. и т.п. Бездетность расстраивает весь жизненный лад и сбивает с ритма, одна неестественность порождает другую, и понемногу в доме воцаряется зло. Тем не менее бездетные семьи разрушались отнюдь не всегда. Супруги, чтя святость брачных отношений, либо брали детей «в примы» (сирот или от дальних многодетных родственников), либо мужественно несли «свой крест», привыкая к тяжкой и одинокой доле.
В нормальной крестьянской семье все дети рождались по преимуществу в первые десять-пятнадцать лет брачной жизни. Погодками назывались рождаемые через год. Таким образом, даже в многодетной семье, где было десять-двенадцать детей, при рождении последнего первый или самый старший еще не выходил из отрочества. Это было важно, так как беременность при взрослом, все понимающем сыне или дочери была не очень-то и уместна. И хотя напрямую никто не осуждал родителей за рождение неожиданного «заскребыша», супруги - с возмужанием своего первенца и взрослением старших -уже не стремились к брачному ложу... К ним как бы понемногу возвращалось юношеское целомудрие.
Преклонный возраст знаменовало не только это. Даже песни, которые пелись в пору возмужания и зрелости, сменялись другими, более подходящими по смыслу и форме. Если же в гостях, выйдя на круг, мать при взрослом сыне споет о «ягодиночке» или «изме-нушке», никто не воспримет это всерьез.
Само поведение человека меняется вместе со взрослением детей, хотя до физического старения еще весьма далеко. Еще девичий румянец во время праздничного застолья разливается по материнскому лицу, но, глядя на дочь-невесту, невозможно плясать по-старому. Отцу, которому едва исполнилось сорок, еще хочется всерьез побороться или поиграть в бабки, но делать это всерьез он никогда не будет, поскольку это всерьез делают уже его сыновья. Прикрывшись несерьезностью, защитив себя видимостью шутки, и в преклонном возрасте еще можно сходить на игрище, поудить окуней, купить жене ярмарочных леденцов. Но семейное положение уже подвигает тебя на другие дела и припасает иные, непохожие развлечения. Любовь (жалость) к жене или к мужу понемногу утрачивает то, что было уместно или необходимо в молодости, но приобретает нечто новое, неожиданное для обоих супругов: нежность, привязанность, боязнь друг за друга. Все это тщательно упрятывается под внешней грубоватостью и показным равнодушием. Супруги даже слегка поругиваются, и постороннему не всегда понятна суть их истинных отношений. Только самые болтливые и простоватые выкладывали в разговорах всю семейную подноготную. Они частенько пробирали свою «половину», но это было в общем-то безобидно. Самоирония и шутка выручали людей в таком возрасте, защищая их семейные дела от неосторожных влияний. «Спим-то вместе, а деньги поврозь», - с серьезным видом говорит иной муж про свои отношения с женой. Разумеется, все обстоит как раз наоборот.
СТАРОСТЬ.
Физические и психические нагрузки так же постепенно снижались в старости, как постепенно нарастали они в детстве и юности. Это не означало экономической, хозяйственной бесполезности стариков. Богатый нравственный и трудовой опыт делал их равноправными в семье и в обществе. Если ты уже не можешь пахать, то рассевать никто не сможет лучше тебя.
Если раньше рубил бревна в обхват, то теперь в лесу для тебя дела еще больше. Тесать хвою, драть корье и бересту мужчине, находящемуся в полной силе, было просто неприлично.
Если бабушка уже не может ткать холст, то во время снованья ее то и дело зовут на выручку.
Без стариков вообще нельзя было обойтись многодетной семье. Если по каким-то причинам в семье не было ни бабушки, ни деда, приглашали жить чужую одинокую или убогую старушку, и она нянчила ребятишек.
Старик в нормальной семье не чувствовал себя обузой, не страдал и от скуки. Всегда у него имелось дело, он нужен был каждому по отдельности и всем вместе. Внуку, лежа на печи, расскажет сказку, ведь рассказывать или напевать не менее интересно, чем слушать. Другому внуку слепит тютьку из глины, девочке-подростку выточит веретенце, большухе насадит ухват, принесет лапок на помело, а то сплетет ступни, невестке смастерит шкатулку, вырежет всем по липовой ложке и т.д. Немного надо труда, чтобы порадовать каждого!
Глубокий старик и дитя одинаково беззащитны, одинаково ранимы. Нечуткому, недушевному человеку, привыкшему к морально-нравственному авторитету родителей, к их высокой требовательности, душевной и физической чистоплотности, непонятно, отчего это бабушка пересолила капусту, а дед, всегда такой тщательный, аккуратный, вдруг позабыл закрыть колодец или облил рубаху. Удерживался от укоризны или упрека в таких случаях лишь высоконравственный человек. И как раз в такие моменты крепла его ответственность за семью, за ее силу и благополучие, а вовсе не тогда, когда он вспахал загон или срубил новый дом. Конечно же, отношение к детям и старикам всегда зависело от нравственного уровня всего общества. Вероятно, по этому отношению можно почти безошибочно определить, куда идет тот или иной народ и что ожидает его в ближайшем будущем.
Другим нравственным и, более того, философским принципом, по которому можно судить о народе, является отношение к смерти. Смерть представлялась русскому крестьянину естественным, как рождение, но торжественным и грозным (а для многих верующих еще и радостным) событием, избавляющим от телесных страданий, связанных со старческой дряхлостью, и от нравственных мучений, вызванных невозможностью продолжать трудиться.
Старики, до конца исчерпавшие свои физические силы, не теряли сил духовных; одни призывали смерть, другие терпеливо ждали ее. Но как говорится в пословице: «Без смерти не умрешь». Самоубийство считалось позором, преступлением перед собой и другими людьми.
У северного русского крестьянина смерть не вызывала ни ужаса, ни отчаяния, тайна ее была равносильна тайне рождения. Смерть, поскольку ты уже родился, была так же необходима, как и жизнь. Естественная и закономерная последовательность в смене возрастных особенностей приводила к философско-религиозному и душевному равновесию, к спокойному восприятию конца собственного пути ... Именно последовательность, постепенность. Старики нешумно и с некоторой торжественностью, еще будучи в здравом уме и силе, готовили себя к смерти. Но встретить ее спокойно мог только тот, кто достойно жил, стремился не делать зла и кто не был одиноким, имел родных. По народному пониманию, чем больше грехов, тем трудней умирать* (*Нельзя путать христианское религиозное сознание с суеверием, с которым оно всегда боролось).
Совсем безгрешных людей, разумеется, не было, и каждый человек чувствовал величину, степень собственного греха, своих преступлений перед людьми и окружающим миром. Муки совести соответствовали величине этого греха, поэтому религиозный обряд причащения и предсмертное покаяние облегчали страдания умирающего.
Многие люди в глубокой старости выглядят внешне как молодые. Молодое, почти юношеское выражение лица — признак доброты, отсутствия на душе зла. Долголетие в известной мере зависит от доброты, здоровье тоже. Злоба порождает болезни, во всяком случае, так думали наши предки. С нашей точки зрения это наивно. Но наивность - отнюдь не всегда глупость или отсутствие высокой внутренней культуры.
Жизнь человеческая находится между двумя великими тайнами: тайной нашего появления и тайной исчезновения. Рождение и смерть ограждают нас от ужаса бесконечности. И то и другое связано с краткими физическими страданиями. Ребенку так же трудно во время родов, как и матери, но первая боль, как и первая брань, лучше последней. Смертный же труд человек встречает, будучи подготовленным жизнью, умеющим преодолевать физические страдания. Поэтому, несмотря на все многообразие отношения к смерти («сколько людей, столько смертей»), существовало все же народное отношение к ней - спокойное и мудрое. Считалось, что небытие после смерти то же, что и небытие до рождения, что земная жизнь дана человеку как бы в награду и дополнение к чему-то главному, что заслонялось от него двумя упомянутыми тайнами.
Стройностью и своевременностью всего, что необходимо и что неминуемо свершалось между рождением и смертью, обусловлены все особенности народной эстетики.
ЛЕСНОЙ СЕНОВАЛ.
После долгой ходьбы, после тряской и вязкой езды по глухим урочищам, болотинам, сограм, суземьям вдруг открывается чистая, выкошенная или же вся в цветах поляна, и на поляне лесной сеновал. И сразу пропадает усталость, исчезает утомление от долгого опасного путешествия. Дух далеких твоих пращуров, материализованный для тебя их неустанным трудом, сквозит в этих едва притесанных, серебристых от времени бревнах. Впрочем, в старину никто не замечал этого серебристого оттенка, все было само собою разумеющимся и потому незаметным.
Лесной сеновал впервые рубился из тех же елей, сосен, а иногда и осин, которые росли на месте будущего покоса. Расширяя поляны, крестьянин вырубал новые деревья, из них при желании можно было сделать еще одну или несколько сеновен.
Бревна клались без мха, но и без больших щелей. Летом в жару здесь прохладно, ветер просачивается в щели. Сеновал проветривается вместе с сеном, влага не держится, и бревна долго не загнивают. Кровлю делали на один скат, крыли желобом, реже дранкой. Рубили строение и на два ската, с посомами* (*Посомами называли рубленные из бревен фронтоны).
Под кровельными желобами часто гнездились лесные пичуги, под крышей же осы нередко прядут и клеят свое многослойное серое гнездо, похожее на кубышку.
Вместо пола настилали обычный еловый кругляк. Срубить сеновал могли за несколько дней два мужика. Ворот вовсе не делали. Сено увозили зимою, когда промерзали болота. С запахом снега, вьюги, мороза мешался и не мог смешаться запах летних цветов.
Такие контрасты встречались в крестьянской жизни сплошь да рядом. Они хорошо служили взаимосвязи времен года, подчеркивали неповторимость трудовых, бытовых и вообще жизненных впечатлений.
ЛЕСНАЯ ИЗБУШКА.
Крестьянскую жизнь на севере нашей Родины трудно представить без леса. Хлебопашец нередко сочетал в себе охотничье, рыбацкое, а также промысловое лесное уменье (сбор живицы, смолокуренье, заготовка угля, ивовой и березовой коры, ягод, грибов и т.д.). Лесной сенокос* (*Превосходное его описание смотри в романах Федора Абрамова) тоже вынуждал не только ночевать, но и неделями жить в лесу. Поэтому избушка была просто необходима. Рубил ее не каждый крестьянин, но пользовались ею все, начиная от бродяг и нищих, кончая купцами и урядниками, если стояла она невдалеке от дороги или тропы, соединяющей волости.
По-видимому, избушка в лесу - это самое примитивное, сохранившееся в своем первоначальном виде древнейшее человеческое жилье. Квадратная клеть с одним окном, с потолком из плотно притесанных еловых бревешек, с плоской односкатной или не очень крутой двускатной крышей. Потолок утеплялся мхом, прижатым слоем земли. Дверь делали небольшую, но плотную, с деревянными из березовых капов петлями, надетыми на деревянные же вдолбленные в стену крюки.
Широкие нары из тесаных плах ожидали усталых работников. В небольших избушках вместо нар устраивали обычные лавки.
Посредине, а то и в углу чернел, приятно попахивая теплом и гарью, таган - очаг, сложенный из крупных камней.
Еще и теперь опытный охотник устраивает ночлег в лесу по древнему способу: собирает камни, выстилает из них ложе на сырой, а то и промерзшей земле и разводит на них добротный костер. Нагретые, обметенные веником камни до утра сохраняют тепло, на них легче коротать даже самую долгую и холодную ночь прямо под звездами.
Перенеся этот способ в рубленую избу, человек и создал очаг. Вначале костер просто обкладывался камнями, затем научились выкладывать стенки, а чтобы они не разваливались, волей-неволей приходилось их сводить вместе. Щели в каменном своде создавали прекрасную тягу.
Чем больше была каменка, тем меньше требовалось дров и тем теплее было в избушке. Угар исчезал вместе с потуханием углей. Дымоход в стене закрывали и до утра оставались наедине с теплым и смоляным запахом. Шум ветра в морозном ночном лесу заставлял ценить тепло и уют, вызывал благодарность к человеку, срубившему избушку. Ночлежник спокойно засыпал с этим чувством.
Летом, в пору гнуса и комарья, дым легко выживал из избушки эту многочисленную тварь, а остальное зависело уже от самих себя. Не зря про хорошего плотника говорят: «Косяки прирубает - комар носа не подточит».
К избушке нередко пристраивали место для стоянки лошади, иногда его просто обгораживали, а не рубили, ставили нетолстые бревна вплотную друг к другу. Подобие крыши устраивали из легких жердей, хвои и скалья.
Лесные избушки на берегах рек и озер дополнялись причальными мостками и вешалами для сушки сетей.
ПОСКОТИНА.
Изгородь в не меньшей мере, чем постройка, формировала окрестный вид, особенно на открытых местах и в сочетании с водой. Изгородь в лесу называлась осеком, в поле - огородом или пряслом, около дома -палисадом, тыном, частоколом, забором. Осек в лесу вместе с мостом, просекой, дорогой весьма оживляет ландшафт, дополняя естественные горушки, ручьи, большие камни и сенокосные чистовины.
Летом крестьяне никогда не пасли скот в полях. Для этого в лесу выгораживали большие пространства. Осек не позволял коровам уходить далеко, пастух по звону колокольчиков всегда знал, в какой стороне стадо. Иногда селяне выгораживали дополнительно по две-три небольшие поскотины, так называемые пригороды. Проходы и проезды в поля и поскотины осуществлялись с помощью отводов и заворов. Стоило какому-нибудь ротозею, а то и злому человеку не заложить завор, плохо прикрыть отвод, кони могли тотчас уйти в лес. Бывали случаи, когда их искали потом неделями. Еще хуже, если стадо коров ударится в хлебное поле. Поэтому изгороди, заворы и отводы старались содержать в полной исправности. Интересно, что среди лошадей нередко находилась мастерица грудью проламывать осека и даже открывать мордой защелку отвода. И ... уводить весь табун в овес. Иные коровы также обучались такому подлому делу, и это нередко становилось причиной не только комических, но и трагических историй. Обвинение в намеренной потраве не сулило ничего хорошего.
Лесной осек привлекал к себе обилием малины, смородины и княжицы, он не позволял насмерть заблудиться в лесу. (Даже с поля в глухие осенние вечера, когда ничего не видно, люди выходили на ощупь по огороду.)
Ближняя поскотина после дальних покосов казалась совсем родной, домашней. Тропы и целые дороги, вытоптанные скотом в самых непроходимых местах, всегда выводили к завору в прогон - сравнительно узкой полосе между двумя изгородями, ведущей через поля до самой деревни.
Шалаш пастуха или станок (лесная избушка в миниатюре), сделанный в каждой поскотине, привлекал к себе и старых и малых. Редкий человек не побарабанит в звонкую, подвешенную на рогатках доску. Забава здесь сочеталась с пользой: барабанить и ухать в поскотине считалось чуть ли не долгом каждого, это отпугивало от стада хищных зверей.
ГУМНО.
Прогон, а чаще прямая дорога через отвод, выводил в поле ездока, ходока, а то и бегунка, если человек не вышел еще из детской поры.
В любую погоду, в любом возрасте приятно выйти из лесу в родимое поле, увидеть сперва полевую сеновню, затем гумна, а после и всю деревню: широкое скопление домов, амбаров, бань, погребов, поленниц, рассадников, хмельников.
Из лесу никто никогда не правился с пустыми руками, с порожним возом. Каждый что-нибудь везет или несет. Дрова, сено, хвоя, вершинник березовый для метелок, колья, жерди, скалье, корье, баланы для дранки, колоды, заготовки косьевищ, граблевищ, стужней, вязов, заверток — сотни других крупных и мелких предметов лежали на совести мужской половины дома. Все надо разместить, пристроить, найти, куда положить. Замочить либо высушить.
Скука оттого, что человек не знает, чем бы ему заняться, применительно к сельской жизни смешна и нелепа. Разнообразие дел, благодаря своей кратковременности переходящих в забаву и развлечение, заметней всего в лесу. Если же говорить о полеводстве, то разнообразия здесь ничуть не меньше.
Гумно и овин замыкают, связывают в единое целое круглогодовой цикл полевых работ. От гумна дорога одна - в амбар и на мельницу, но интерес и забава сопровождали крестьянина даже здесь, на этом коротком пути. Любая мелочь, вплоть до мешочных завязок и тележного скрипа, имела свое значение.
Гумно - преддверие родного гнезда - в прямом и переносном смысле овеяно горьковатой, но волнующе-доброй дымкой, оно не уставало давать людям уроки труда и фантазии.
Долонь в гумне, сделанная из широких гладких плах, так ровна и плотна, что не могло потеряться ни единое зернышко. Едва апрельское солнце начинало вытапливать с крыши большие серебряные сосульки, как ребячья ватага распахивала ворота, чтобы играть в бабки. К весне взрослые почти начисто освобождали от мякины, парева и соломы все перевалы. Гумно манило к себе зайцев и птиц, подростки сильями и плашками ловили тех и других. В темные осенние праздники парни увлекали к гумну, в солому, своих суженых «сидеть», как тогда говорилось ... Такие «сиденья» для молодых пар не всегда обходились благополучно ...
Старики после жатвы сушили по ночам овины, развлекали молодежь сказками, забавлялись и сами, ходили пугать друг друга.
Как это ни странно, гумно в 30-х годах взяло на себя обязанность деревенского очага культуры. На ящики посредине долони, где еще утром молотили цепами жито, водружался аппарат немой кинопередвижки. К полице овина привешивали экран, парни поочередно крутили динамо. Желающих прокрутить две, а то и три части подряд было достаточно, но осмеливались на этот подвиг не все. Под стрекот аппарата, вращаемого также вручную, зрители дружным хором читали надписи* (*«Закройщик из Торжка» был первым в жизни фильмом, увиденным автором в возрасте четырех лет в чичиринском гумне. Первая звуковая кинопередвижка появилась в Тимонихе зимой 1950 года).
АМБАР.
Если на улице случалась детская драка и какому-либо мальчишке приходилось спасаться бегством, ему надо было добежать хотя бы до своей бани. На худой конец до амбара. Пыл преследователей сразу ослабевал - так велика и непререкаема защитная сила дома, родного гнезда. Под его сенью преследуемый обретал уверенность в своих силах. Преследователь терял агрессивность, как только ступал в чужие пределы. В то же время для идущего с добром дом был распахнут даже в темную пору.
Амбар имелся не у всех, но каждый стремился его срубить. В амбаре хранилось главное богатство крестьянина: хлеб, лен, кожи (сырые и выделанные), зимой туда помещали мясные туши и мороженую рыбу — покупную и самоловную. В некоторых амбарах лежали холсты и висела одежда. Зерно засыпали в сусеки, льносемя хранили в мешках и в деревянной посуде.
Кое-где амбары строили на сваях, чтобы спасти зерно от мышей, бывали амбары с двумя этажами. Крыли амбары двойной крышей, гонтом и тесом. Внутренние замки и двери, обитые железом, вовсе не были редкостью.
В деревне Тимонихе в доколхозную пору имелся общественный амбар (магазея), куда ссыпали зерно в фонд общества крестьянской взаимопомощи. В случае стихийного бедствия общество помогало пострадавшему. Кладовщик, принимая и выдавая зерно, мерил его деревянной маленкой, ровнял ее верх специальной выгнутой палочкой. При приемке палочка ровняла зерно горбом вверх, при выдаче - горбом вниз. Разница шла на содержание кладовщика, на усушку, утруску и на мышей.
В колхозе зерно взвешивали на веревочных весах подобранными по весу камнями - заменителями металлических гирь.
В святки подростки и девушки бегали в полночь к своим амбарам, прижимались щекой к морозной стене. Слушали, что происходит за стенкой. Если услышишь шорох пересыпаемого зерна — быть хорошему урожаю, а значит, и богатству... Немного надо ума и сердца, чтобы видеть в этом одно суеверие.
БАНЯ.
Редкая семья в деревне не имела своей бани. Правда, на Севере встречались такие волости, где бань не рубили совсем, например на реке Монзе, где всю жизнь мылись в печах. Но таких мест немного.
Верхние ряды сруба и потолок бани рубили и стлали особенно тщательно, поскольку от этого зависел жар и вкус. В хорошей бане хорошо даже и тогда, когда нижние венцы совсем сгнили, а пол промерзает. Помимо каменки и двух-трехступенчатого полка, в бане стояли одна-две лавочки. Предбанники строили без потолка, холодные.
ДОМ.
Строительство жилья можно сравнить с писанием икон. Искусство живописца и плотника с древних времен питало истоки русской культуры. Нет совершенно одинаковых икон на один и тот же сюжет, хотя в каждой из них должно быть нечто обязательное для всех. То же с домами. Типы жилья на русском Севере достаточно многообразны. Для большинства домов характерны общая крыша над жилыми и хозяйственными помещениями, наличие зимнего и летнего жилья. Соблюдение хотя бы только одного из этих условий заставляло строить большие, обширные хоромы, каких не строили в других местах Отечества.
Зимняя изба, зимовка, куда переходили жить с первыми холодами, строилась по-разному, но если в ней нет большой печи, либо лавок, либо полатей, то это уже не зимовка, а что-то другое.
Все в избе, кроме печи, деревянное. Стены и потолки от времени начинали желтеть и с годами становились янтарно-коричневыми, если печь сложена по-белому. В черной же, более высокой избе верхняя часть становилась темной и глянцевитой от частого обтирания. Лавки и полы оставались белыми или желтовато-белыми, их драили к каждому празднику.
По чистоте пола судили о девичьем трудолюбии и чистоплотности. Но не так-то и просто соблюдать чистоту в зимовке, если семья велика и каждое утро надо согреть и вынести в хлев десятка полтора ведер пойла для скотины. Поэтому пол в избе (как лен в поле) всегда был и женской радостью, и женской бедой.
Прежде чем мыть, пол обливали горячим щелоком, затем шаркали голиком с дресвой, которую крошили из банных камней. В избах, топившихся по-белому, раз в год, на пасху, мыли стены и потолок. Печь белили разведенной в воде золой. На окна русской избы в старые годы не вешали занавесок. Заглянуть в избу с улицы разрешалось кому угодно, и в этом не видели ничего дурного. Зимой между рамами чернел древесный уголь, поглощающий влагу, а для красоты клали рядом с ним оранжевые кисти рябины или рассыпали горсть клюквы.
Божница и стены украшались сухими целебными, связанными в пучки травами, по праздникам - белоснежными платами и полотенцами. Если в доме кто-то из мужчин занимался охотой, то на главный простенок прибивали хвосты и растопыренные крылья глухаря либо тетерева.
Под матицей обычно висел большой бычий пузырь с гремящими в нем горошинами, у дверей вместо вешалки нередко приделывали лосиные рога.
Чуть ниже потолка по стенам, повторяя длину и ширину лавок, шел полавошник, у дверей, от печи до стены, настилались полати. Воронец - это мощный брус, на котором держался полатный настил. Во время свадьбы или очередного игрища над воронцом торчали детские головенки. Опираясь на кулачки, глазели ребятишки на происходящее. Никто не приневоливал их спать. И как много интересного можно было узнать и увидеть, глядя сверху, ощущая свою недосягаемость и защитный уют родной избы!
В будние вечера, лежа на полатях, старые старики говорили для деток сказки, засыпая на самых заветных местах.
Ребенок будил бабушку или дедушку, но тот забывал, на каком месте остановился, и начинал все сначала ...
Зимою в избе редко не пахло то сосновой иглой, то принесенной с мороза еловой хвоей, которой натирали клепцы для заячьей ловли. Но особенно терпко и вкусно пахли свежие черемуховые вицы для рыболовных снастей, а также заготовки вязов и стужней для вязки саней и дров. Когда же закрывали печь с пирогами либо хлебами, запах печеного теста побеждал все остальные. Особенно приятен он был на улице, среди мороза и снега.
Боясь угара, вся семья, кроме большухи, старалась уйти на улицу или в другоизбу, как говорилось. Для взрослых всегда дел хватало, дети тоже знали, чем заняться, куда сходить и во что поиграть.
Он никогда не был тесен, этот дом!
И все же обширность летней избы, ее долгожданный простор чуялись в течение всей зимней поры. Весенний переход на жительство в «передок» всегда был радостным. Но до этого выставляли зимние рамы в зимовке, меняли валенки на сапоги, переставали до конца закрывать слегка угарную печь и т.д.
Дедушка с бабушкой все еще спят в зимней избе, хотя чай пьют и обедают в летней вместе со всеми. Вытрясены постели и одеяла, проветрена, выбита, высушена на солнышке и развешана в сеннике либо в амбаре зимняя одежда.
Объявился первый комар, и на большом сарае, где чиликают под высокой тесовой крышей касатки-ласточки, устроили первый полог. Очень скоро запахнет здесь вениками и первым сенцом.
Давно ли родной дом трещал и бухал от крещенского холода? Теперь он шумит от теплого летнего ветра.
В ДОМЕ И ОКОЛО.
Кроме бани, хороший хозяин обязательно строил (где-нибудь на горке) яму - небольшой сруб, крытый и опущенный в землю.
В яме хранились брюква, морковь, репа, свекла* (*См. повесть В. Астафьева «Ода русскому огороду». - «Наш современник», 1972, № 12). Лук хранился на полатях в сухом тепле. Хождение в яму, зимой особенно, с нетерпением поджидалось детьми.
В огороде рубили и рассадник для выращивания капустной, брюквенной и огуречной рассады, тут же, если не было речки, рыли колодец. В колодец во время жары опускали в ведрах мясо, масло и молоко.
Культура изготовления пива, издревле известная на Руси, включала в себя выращивание хмеля. Поэтому в сложившемся хозяйстве, там, где построились, женились и обзавелись самым необходимым, желательно было завести хмельник. Длинные тоненькие колышки - штук двадцать-тридцать - торчали все же не у каждого дома. Некоторые крестьяне предпочитали хмель покупной. Для сохранности эти колышки ежегодно после сбора урожая выдергивали и складывали сушить, весною снова втыкали. Что могло быть заманчивей для подростков, чем эти легкие и удивительно прочные пики?
Поленницы березовых, еловых, ольховых дров завершали вид подворья, вплотную примыкавшего к соседнему** (**В северных деревнях заборчики перед окнами, садики и палисадники вошли в моду не так давно. Посаженные деревья черемухи, рябины, березы прежде не огораживались). Зимой около дома обязательно торчали перевернутые на бок дровни - основная зимняя повозка крестьянина. Это древнее сооружение состояло из пары гнутых (по насечке) березовых полозьев. В них вдалбливались по четыре парных, тоже березовых, копыла. Полоз с полозом соединялись черемуховыми вязами, которые обхватывали каждую пару копыльев. Место сгиба у вязов вырубали и распаривали. Копыл плотно зажимался в сгибе, а чтобы концы вяза не разгибались, их крепили кольцом, сплетенным из витой березовой вички (лозы). Более мощный вяз, соединявший передние концы полозьев, составлял головку дровней, толстые черемуховые вицы, не позволявшие полозьям разгибаться, назывались стужнями. Ко второму копылу каждого полоза крепился конец березовой оглобли. Дело в том, что оглобля должна быть подвижной, а груз на возу бывает в десятки пудов. От прочности завертки, соединяющей конец оглобли с дровнями, зависела не только крепость упряжки, но и многое в крестьянском быту.
Если срубленную длинную и тонкую березку перевивать, перекручивать, начиная с тончайшей вершинки, получится длинный и гибкий жгут из прочных волокон. Этот жгут, сплетенный в кольцо, и называется заверткой. У хорошего хозяина всегда в запасе с полдюжины подобных колечек: они висят на штыре в сарае или в сенях. Отправляясь в дальний извоз, брали завертку-две про запас. Известны случаи, когда женихи, приехавшие за невестой на повозке с дурными веревочными завертками, уезжали ни с чем.
Для того чтобы поставить новую завертку, надо расплести кольцо и сплести его вновь, но уже на копыле дровней. Оглоблю с зарубкой на конце вставляют в кольцо и заворачивают ее на неполный оборот. После этого можно смело ехать в любую дорогу с любым грузом.
На дровнях возили тяжелые, многосаженные дерева. Чтобы комель бревна не обруснул с копыльев вязы (вспомним выражения «откинуть вязы», «копылья на сторону»), под него подкладывали колодки с полукруглыми выемками. Вершина дерева клалась на так называемые подсанки - короткие дровни без головок с едва загнутыми, но широкими полозьями. Подсанки на необходимую длину соединялись с дровнями веревками крест-накрест, для чего в полозьях подсанок имелись проушины.
На дровнях же, если положить на них кресла - три соединенные жерди или бруска, увеличивающих ширину воза, - возили сено, солому, осенчуг* (*Осенчугом называют сухую, скошенную чуть ли не по снегу траву, употребляемую в основном на подстилку вместо рубленой хвои) и т.д.
Самое опасное для зимнего ездока - это раскаты - отшлифованные полозьями крутые уклоны. Возы кувыркались на них, увлекая за собой и даже роняя некрепких лошадок. Крепкие кони выворачивались из оглобель. Поэтому с некоторых пор полозья дровней стали шинить — набивать на них узкие железные полосы.
Розвальни - нечто среднее между дровнями и санями - служили для возки негромоздкой поклажи, для будничной и дальней езды. Бока их, образованные как бы гнутыми креслами, переплетались веревками или же зашивались дранками. Подобные повозки с едва заметной спинкой, глухими бортами и передком назывались еще и пошевнями.
Выездные сани, возки, с облучком и без него, делали с высокой спинкой, на двоих-троих седоков. Эти спинки (задки) расписывались красным по черному, зеленым по красному и т.д. Сани, как и дровни, можно было сделать без единой железной детали. Но тот, кто хотел пофорсить выездными масленичными санками, неминуемо становился должником кузнеца.
Кошевку корешковых санок выплетали из тонких ивовых вичек. У таких форсистых санок имелся облучок и сиденье откидывалось, открывай место для гостинцев. В ноги клали тулуп или овчинное одеяло. Хозяин с вожжами в руках садился справа. При езде он «выкидывал» одну ногу наружу отчасти для шика, отчасти на случай падения. (Незадачливые ездоки нередко ломали ноги в отводах.) Слева сидела жена, сестра или невеста, а иногда и дружок либо родственник с гармонией. Сзади, на запятках, мог ехать случайный попутчик. Очень любили подкатываться подростки и молодые ребята, особенно если хозяин не видит этого. Недоумевая, отчего лошадь не бежит (даже мыло в пахах), ездовой сердится, но, оглянувшись, ничего не замечает, так как незаконный ездок мог присесть на запятках. Далеко все же не ехали, поскольку обратно приходилось топать пешком.
Летняя езда плоха против зимней! В тряской одноколой телеге даже по ровной дороге лучше правиться шагом, чем рысью. Двуколую - на четырех колесах — повозку трясет меньше, но пыли и грохоту от нее тоже хватает** (* *Экономя место, не будем описывать их устройство). Кое у кого из крестьян бывали и собственные тарантасы и дроги. Дроги - это тот же тарантас, только на гибких длинных жердях вместо рессор. Дрожками называли легкую о двух колесах повозку с небольшой кошевкою на рессорах, подобие современной жокейской коляски. Простая пара колес с колодкой на оси называлась волоками*** (* * *Догма, жесткое непререкаемое правило, несвойственно русской народной лексике. В разных местах один и тот же предмет могли называть по-разному, поэтому автор отнюдь не претендует на универсальность), на них возили жердье и длинные слеги.
Но что значит повозка без упряжи?
Главной фигурой среди упряжи, конечно, является хомут, в основе которого две деревянные дугообразные клещевины. Вверху они намертво скреплены ремнем, но так, чтобы оставалась возможность их раздвигать. Снизу к ним крепили кожаный калач, вернее, полукалач. Плотно набитый соломой, он прилегал к лошадиной груди и тоже раздвигался при надевании хомута на голову. Тщательно подогнанный войлок хомута прилегал к холке и плечам коня с боков. В отверстия клещевин продергивали гужи, хомут обивали кожей. Супонь, длинный, скрученный ремешок, завершала все устройство. Узелок на конце не позволял супони выдернуться при стягивании клещевин.
Хомуты были разных размеров, седелка же годилась на любого коня. Различались седелки с одной и двумя кобылками, на которых перемещался чересседельник - прочный ремень, держащий на весу оглобли, а следовательно, дугу и хомут. Седелка притягивалась к спине лошади через брюхо подпругой. Концы дуги соединялись с оглоблями сперва левым, потом правым гужом. Клещевины, стянутые супонью, напрягали гужи, - конь в запряжке. Поводья оброти (узды) продергивали в колечко дуги, в кольца удил привязывали или пристегивали кляпышами концы вожжей.
Можно было ехать. Можно, да осторожно, если запряжено без шлеи. Шлея - это система ремней, пристегнутая к хомуту, она не позволяла лошади вылезать из хомута. Если уж конь пятился, то вместе с возом.
Не зная всего этого, трудно понять смысл многих русских пословиц**** (* * * *Выражение «попала шлея под хвост» звучит странно, так как шлея там и должна быть. Вероятно, смысл пословицы в том, что при объезде молодых коней многие из них пугались больше всего шлеи). Но дело не в одних пословицах. Вокруг коня и упряжи время создало такое мощное силовое поле, такой эстетический ореол, что нельзя представить без них ни прошлую жизнь, ни нынешнюю.
Повозки хранили в гумнах и в самих домах, упряжь висела около конского стойла. Зимой хомут и седелку заносили и в избу для просушки.
Каждому помещению были приписаны свой инвентарь и свои предметы. Для того чтобы рассказать об устройстве и назначении всех крестьянских орудий и бытовых предметов, потребовалось бы многотомное описание.
В гумне положено было иметь набор метел, изготовленных из березового вершинника, грабли, пехло и осиновые лопаты для сгребания зерна в ворох, вилы трехрогие березовые, чтобы подымать на сцепы горох, и подавалку - тонкий легкий шест с отростышком на конце, чтобы подавать снопы на овин.
В амбаре постоянно имелась метелка и несколько совков, не говоря уже о лукошках и мешках.
В бане стояли с полдюжины шаек, имелась кочерга и большие деревянные клещи, которыми доставали и опускали в воду раскаленные камни.
В разных местах дома хранились соха, борона, косы, вилы, серпы, вилашки и крюки для стаскивания с телеги навоза, ручные жернова, ступа и пест для толчения овса и льносемени. Пословица о толчении воды относится к другой ступе, к лежачей, в которой толкли коромыслом половики, мешки, подстилки. Эта ступа всегда лежала на берегу или на льду около проруби. Неизвестно, какая ступа служила для полетов бабы-яги. В детстве почему-то частенько возникала такая фантазия: вот сесть бы в эту водяную ступу да и поплыть по реке мимо всех деревень, под мостами и облаками. Впрочем, так же хотелось иногда залезть в сундук или спрятаться в ларь, покатать по деревне ткацкий тюрик или помахать материнским трепалом, похожим на сказочный меч. Но всего интереснее залезть на вышку, по-современному на чердак, взглянуть с высоты через окно в дальние дали. Здесь же зимою можно было запастись мороженой рябиной либо неожиданно обнаружить гнездо ласточки.
ДВОР.
Дом, в котором нет скотины, можно узнать еще издалека по многим приметам, а ступив в сени, по особому нежилому запаху. Точнее, по отсутствию всяких запахов.
Двором называют всю заднюю половину дома, срубленную в двух уровнях и находящуюся под общей крышей. Внизу размещались два-три хлева, вверху поветь (верхний сарай), перевалы для корма, сенники (чуланы) и нужник.
Жизнь домашних животных никогда не противопоставлялась другой, высшей, одухотворенной жизни - человеческой. Крестьянин считал себя составной частью природы, и домашние животные были как бы соединяющим звеном от человека ко всей грозной и необъятной природе. Близость к животным, к природе смягчала холод одиночества, который томил душу человека при взгляде на далекое мерцание Млечного Пути.
О хорошем коне, как и об умной собаке, судили так: «Все понимает, только не говорит». Лошадь в крестьянском мире и пахала и возила, но она же помогала воспитанию в человеке и нравственного чувства.
Коню обязательно давали кличку, тогда как овец называли всегда одинаково - Серавка, барана Серко, все куры удостаивались лишь примитивных кличек: Рябутка, Чернутка, Краснутка. Лошадиная масть влияла, конечно, на кличку, но ни у одного домашнего животного нет стольких оттенков и названий по цвету, как у коня: рыжий, соловый, мухортый, гнедой, карий, каурый, караковый, саврасый, буланый, чубарый и т.д. Коня ковали, чистили, скребли скребницей, выдирали щетью линялую шерсть, подстригали гриву и хвост. Когда овод и мошка исчезали, хвост завязывали узлом в кокову, это считалось высшим шиком на свадьбе и масленице.
Кони подчас были настолько умны, что ребенок, случайно попавший под брюхо, мог спокойно играть, его даже не заденут копытом. Но бывают и упрямые, с норовом и различными странностями* (*Красочные примеры тому см. в романе Б. Можаева «Мужики и бабы» (М., «Современник», 1976)). Иная бежала рысью в запряжке до тех пор, пока хозяин не остановит, другую, наоборот, никакими силами невозможно заставить бежать.
Для того чтобы лошадь охотно въезжала с возом по въезду в ворота верхнего сарая, ее заводили туда сперва налегке и кормили там овсом.
Животных любили и холили все домашние. Но мужчины, начиная с малолетних мальчиков, больше опекали коней, чем коров.
У коров также были свои имена.
Отношения большухи с коровой достигали такого уровня понимания, что они часто даже «ругались», причем корова не уступала человеку в изощренности: толкалась мордой, не отдавала молока и т.д. Хозяйка не оставалась в долгу. К обоюдному удовольствию, примирение обязательно наступало. Женщины разговаривали с коровами как с людьми, коровы отвечали им утробным мыком, лизанием, вздрагиванием больших мохнатых ушей.
Теленку сразу после рождения также давалось имя, всегда имели свои клички собаки и кошки.
Общее настроение в семье, характер хозяина и хозяйки, их взаимная любовь и уважение довольно заметно влияли на характер и поведение домашних животных. Весьма интересными, подчас просто необъяснимыми с точки зрения рассудка бывали отношения детей и животных, а также одних домашних животных с другими.
Еще лет пятьдесят назад граница между реальностью и фантазией была едва заметна в крестьянском быту. Традиционные древнейшие народные поверья, освежаемые богатым воображением, совмещаясь с реальными впечатлениями, создавали полуфантастические образы поэтического сознания. Решительный радикализм - либо веришь, либо не веришь - совсем не годился для такого сознания. Народная жизнь без поэзии непредставима, но там, где все ясно и все объяснимо, поэзия исчезает и ее тотчас замещает потрясающе тусклый рационализм. Никто не осмеливался сказать: «Ничего нет». Предпочитали уклончивое: «Кто его знает, может, есть, может, нет». Человек, ни во что не верящий, публично и активно утверждающий собственный нигилизм, подвергался тонкой общественной насмешке.
Но как же все-таки понимать этот полуфантастический образу? Сами слишком уж впечатлительные люди становились зачастую виновниками его создания. Услышав ночью в лесу близкий выразительный, какой-то стонущий крик, даже искушенный в грамоте человек забывает про филина. Кот, забравшись на грудь крепко спящего человека, представляется ему сквозь сон домовым. Хитрый, изощренный в коварстве, уходящий из любого капкана волк принимался за оборотня и т.д. и т.п.
Люди не стыдились своей фантазии. Твердо не признающие потустороннюю силу, не разрушали образную систему верящих, они и сами (по ночам или в лесу) частенько, пусть и на время, становились верящими.
Домовушком ласково называли фантастического хранителя дома. Он представлялся разным людям по-разному. Некоторые называли его дворовушком (попечителем скотины), другие запечным дедушком, третьи и так и эдак, смотря по обстоятельству.
Домовушко, как и конь и корова, был почти членом семейства, он мог и рассердиться, и навредить, и на время оставить дом. Считалось, что в последнем случае несчастья сыпались одно за другим.
Присутствие домовушка на дворе определяли разными мелочами: то он гриву у лошади заплетет, то отыщет и подсунет на видное место давно потерянный предмет, то вдруг не закрытые на ночь воротца оказываются не только закрытыми, но и завязанными на веревочку.
Уходя в бурлаки либо на военную службу, словом, надолго покидая родной дом, иные мужики выходили в верхний сарай и голосом обращались к дворовушку. Просили его беречь двор, не обижать скотину, пока хозяин будет в отлучке. Добрый дворовушко в ответ шелестел вениками, легонько попискивал или покашливал, успокаивая хозяина: мол, иди спокойно, тут все будет благополучно...
Примерно такими же свойствами наделяла народная фантазия баннушка, гуменнушка и овиннушка.
ПО ВЫТЯМ
(Понятие «выть» - многозначное. В нашем случае - ежедневный распорядок в еде).
«Сон - всему голова», - скажет ленивый, оправдывая собственную беспечность.
«Сон - смерти брат», - подумает слишком рачительный труженик после того, как заставит себя проснуться раньше времени.
Народный обычай не поощрит ни того, ни другого.
Первыми укладываются спать дети. С морозу в избу приносят для них и разворачивают прямо на полу широкие, набитые соломой постели, шубные либо кудельные стеганые одеяла и подушки** (**Перины кочующих цыган больше всего приводили в изумление деревенскую публику. Пуховые подушки в семье полагались одним молодым. Даже дети спали чаще всего на мякинных). Навозившись досыта, забираются детки в одних порточках и холщовых рубашках под одеяла. С краю к ним пристраивается кто-нибудь из старших. Если в избе почему-либо холодно, стелют и на полатях, тут уж с обоих краев ложатся взрослые, чтобы никто из ребят не скатился во сне. Пословица «Пьяного да малого бог бережет» не всегда оправдывалась, но падение с печи или с полатей сонных детей чаще всего заканчивалось без особых ушибов.
На печке, за печкой и на полатях спали старики. Муж с женой - на кровати, стоящей за шкафом, взрослые холостяки довольствовались иногда и просто лавками. Ворота не запирались до возвращения молодежи с гулянья, самый последний обязан был запереть, но иногда этого уже и вовсе не требовалось, поскольку большуха вставала очень рано. Грудной ребенок спал в зыбке, крикунов качали всю ночь по очереди то мать, то бабушка. Таким образом, как бы ни велика была семья, спали зимой все в одной избе. Вместе с теснотой было в этом и нечто хорошее, необходимое, семья сживалась и сплачивалась. Взрослые и дети больше узнавали друг друга, выявлялись чреватые ссорами неясности. Члены семейства как бы перебаливали вирусом отчуждения, приобретая за зиму стойкость доброты и терпимости.
Летом место сна рассредоточивалось по всему дому. Девицы переселялись в свои горенки и светелки. Для взрослых и детей стелили постели в сенниках и чуланах, а в конце лета - на сене. Трудно описать хотя бы и малую долю всех звуков, запахов и ощущений, сопровождающих грезы летнего сна на свежем воздухе, будь этот сон чутким старческим, или крепким от усталости, или беспробудно юным!
Вздох коровы, запах ее пота и молока вплетаются в сны спящего под пологом. Человек слышит крики дергача на лугу и чиликание ласточкина семейства под крышей, глухие удары колокола в далекой поскотине, звон комара около уха. Когда цветет черемуха, в девичью светелку проникает ее сладковатый аромат, заглушая запахи одежды и сундука. Запах сухого сена и росного хмельника веет под утро на сараях, в чуланах и сенниках. Все эти звуки, запахи и ощущения постоянно менялись в зависимости от погоды, времени суток, а также и характера полевых и домашних работ.
Петух в доме главный побудчик, несмотря на свою петушиную глупость. Не иметь петуха означало то же, что в нынешние времена вставать по соседскому будильнику. Первые петухи пели в полночь, их слышали одни чуткие старики и старухи. Этим пением как бы подтверждалось ночное спокойствие, мол, все идет своим чередом. Вторые петухи заставляли хозяек вставать и глядеть квашню, третьи - окончательно поднимали большуху на ноги.
Набожные старики вставали раньше большухи. Они творили перед иконой утреннюю молитву и, стараясь не разбудить детей, покидали избу. Так, уже упомянутый Михаиле Григорьевич из деревни Тимонихи всю жизнь вставал вскоре после вторых петухов. Зимою он зажигал керосиновый фонарь и рубил хвою во дворе, довольно громко распевая псалмы. Летом же светло и без фонаря, а всякой работы больше, чем зимой.
После молитвы большуха первым делом смотрела квашню, ведь редкий день не ставились «ходить» хлебы либо пироги. Блины и овсяный кисель также заквашивали с вечера. Хозяйка открывала трубу и затопляла печь. Треск и запах от зажигаемой лучины вплетался в сон спящих детей, взрослых мужчин он поднимал на ноги.
Молодые хозяйки не сразу осваивали искусство топить печь. Умение, впрочем, стояло здесь на втором плане, на первом было качество дров и растопки. Поленьев одинаковой длины, толщины и сухости требовалось в полтора раза меньше, чем разнородных, неровно просушенных.
Обращение с горящей лучиной у опытной хозяйки было просто виртуозным. Держа горящую лучину в зубах, она ухитрялась нести два полных ведра через сарай и поветь, по лестнице и в хлевы. Лучина, воткнутая в стенную щель, горела, пока она поила скотину. (Кстати, в темные осенние ночи, а также в жестокий ночной мороз из деревни в деревню ходили с горящим пучком лучины. Он горел сильно, ровно и долго освещая путь, защищая и от холода и от зверя.)
Пока пылает печь, мужчина успевает запрячь лошадь и съездить за сеном, если недалеко. Большуха разогревала на завтрак вчерашние щи, называемые теперь суточными. (Крестьянский обычай подавать на завтрак и ужин щи или борщ частично сохранился на военном флоте.)
Летом задолго до завтрака начинали косить, пахать паренину.
Большуха снаряжала детей нести еду для работников либо, обрядившись у печи, несла сама. Плотники в светлое время также работали до завтрака. Но представить крестьянина приседающим или делающим наклоны во имя зарядки — очень трудно. Движения ради самих движений даже современному работающему крестьянину кажутся если не кощунственными, то смешными* (*Отсюда же вполне определенное отрицательное отношение к туризму и профессиональному спорту. Автор уклоняется здесь от оценки подобного отношения, так как вопрос требует отдельного и весьма обстоятельного разговора).
Пока топилась печь, хозяйка успевала нагреть у огня несколько больших чугунов с пойлом для скотины (заваривались ботва, листья капусты, добавлялись жмых, отруби). Она раскатывала тесто на хлебы или пироги, выгребала в тушилку горячие угли. Проснувшееся семейство после мытья утиралось одним полотенцем, которое менялось и на неделе. Для вытирания рук висел особый рукотерник. Холщовая скатерть на стол стелилась даже в самых бедных домах. Перекрестившись, хозяйка раскидывала ее по столу и ставила одно общее блюдо со щами. У каждого за столом имелось свое место. Хозяин резал хлеб и солил похлебку, укрощал не в меру активных и подгонял задумчивых. Уронить и не поднять кусок хлеба считалось грехом, оставлять его недоеденным, выходить из-за стола раньше времени также не полагалось.
Выть — этот строгий порядок в еде — можно было нарушить только в полевую страду. Упорядоченность вытей взаимосвязана с трудолюбием и порядком вообще. Отменить обед или завтрак было никому не под силу. Даже во время бесхлебицы, то бишь обычного голода, семья соблюдала время между завтраком, обедом, паужной и ужином. Скатерть разворачивали и ради одной картошки. Хороший едок редко не был и хорошим работником. Но он никогда не ел торопливо и про запас. Жадность не прощалась даже детям.
Будний день после завтрака красен трудом, делом. Дообеденный уповод (упряжка) раззадоривал и самых последних лентяев, которых нельзя путать с тяжелыми на подъем.
Иной, скорый на ногу, был ленивей медлительного, всячески затягивающего начало работы, зато потом неохотно и оставляющего ее. Таких приходилось кликать к обеду.
Даже в страду обеденный перерыв делали довольно продолжительным, два, а то и три часа, зимой же рабочее время на нем и заканчивалось. Летом в большинстве семей работники не отказывались от короткого послеобеденного сна, возвращающего силы и бодрость* (*Обычай уходит в далекую древность. По рассказам историков, разоблачение москвичами одного из самозванцев было ускорено тем обстоятельством, что он не спал после обеда). На сенокосе особенно приятным был такой сон в сеновале, на свежем сене. На пашне пристраивались где-нибудь у гумна или опять же в сеновале и спали до тех пор, пока не выкормят коней.
Обеденный час сводил за столом всю семью, а в старину на Севере крестьяне собирались нередко на коллективные обеды, называемые трапезами. Трапезные строили при деревянных церквах. Во время таких обедов таяло накопившееся за какое-то время отчуждение. Там же решались важные военные и общественно-экономические дела. Крепость таких решений зависела и от того, под каким кровом они приняты.
В короткие зимние дни народ сумерничал. Сумерничать - означало тихо посидеть либо полежать перед паужной, а то и после, не зажигая огня. Паужна - это относительно легкая еда между обедом и ужином, замененная впоследствии чаепитием. Ужин устраивался почти перед самым сном. По русскому народному обычаю спать натощак не принято. Летом перед ужином люди только-только идут с поля, зимой по вечерам даже старики уходили гулять на беседы. День у них заканчивался молитвой. Молодежь же, возвращаясь с игрищ, бесед и других гуляний, редко вспоминала икону, освещенную крохотным огоньком лампадки. Религиозность молодежи проявлялась в других свойствах и действиях.
НЕДЕЛЯ.
Большинство людей жило, не помня и не замечая чисел месяца. Дни недели - совсем другое дело. Неделя была основной единицей времени в годовом цикле. Неделями измерялось время от праздника до праздника, а также величина постов и промежутков между ними, называемых межговениями. Количеством недель исчислялись и периоды беременности, бурлачества, затяжных болезней, биологические циклы животных и т.д. Русские названия семи дней недели (кроме субботы) говорят сами за себя, о каждом из них сложены десятки пословиц и поговорок.
В деревне обязательно жил хотя бы один книгочей, имеющий календарь. Нередко такой человек вел и дневник, как это делал Иван Рябков из деревни Пичихи. Григорий Иванович Потехин из деревни Вахрунихи и до сих пор записывает значительные, на его взгляд, события, главным образом погодные. Известны и такие знатоки, которые десятки лет вели свои деревянные календари** (**Многогранная, довольно хитроумная болванка, испещренная зарубками и крестиками, позволяла высчитывать на несколько лет вперед переходящие христианские праздники).
Дни недели приобретали в зависимости от погоды свои особенности, имели они в представлении крестьянина и свои цвета (красный, серый).
Погода делала дни недели счастливыми или не очень, вёдро или непогодь довольно ощутительно влияли на настроение, а у пожилых, много потрудившихся людей и вообще на здоровье. Но пресловутая пословица о понедельнике, широко известная в наше время, произошла не от погоды. Пьяницы и ленища, как называли лодырей, не могли иметь стабильности в крестьянском быту. Одно из двух: либо работать, либо прослыть посмешищем. Трудовой понедельник не был тяжелым для хорошо отдохнувшего человека. Вторник все же считался удачливей в смысле результата труда, так как работник успевал войти во вкус, а среда считалась главным трудовым днем. «Неделя крепка середой», -говорится на этот счет в пословице.
Среда и пятница были у верующих русских постными, в эти дни нельзя было слишком усердно развлекаться, есть мясную и молочную пищу. В очень строгих семьях матери даже не давали грудь младенцам. Четвертый, пятый и шестой дни недели также были рабочими, но в субботу обязательно топили баню.
Топили ее и перед престольными праздниками, кроме того, топили для умирающих, для рожениц, а также по случаю возвращения из дальней дороги. Больных и совсем одряхлевших возили в баню зимой на санках, носили и на закорках. Специальную ритуальную баню припасали для невесты перед венчанием и для обоих молодых после свадьбы. Последнее отнюдь не лишено было житейской мудрости. Целомудрие молодоженов, обусловленное высокой нравственностью и молодостью, делало иногда неудачной первую брачную ночь. Баня окончательно сближала новобрачных. С этого дня муж и жена ходили в баню вместе, хотя с появлением и взрослением детей порядок мог и меняться. В большой семье очередность хождения в баню зависела от многих причин, но первыми всегда шли любители париться, поскольку сухой пар сохранялся лишь до мытья. В шайках еще шумит нагретая калеными камнями вода, а парильщики уже на верхней полке. Они потеют, судя обо всем на свете, «хвощутся» вениками, плещут на каменку. Некоторые брали с собой квас для питья. Если плеснуть квасом на каменку, в бане появлялся удивительно приятный злаковый запах. Баня без веника что хлеб без соли.
Перед сенокосной страдой ломали веники, выбирая момент, когда березовый лист еще не зачерствел, но уже окреп, набрался и соков. Куча душистых зеленых ветвей, привезенная на телеге, охапками перенесенная под крышу, словно дышала целебной силой, на ней очень любили сидеть и кувыркаться самые маленькие. И это кувыркание могло остаться самым чудным воспоминанием младенчества как раз благодаря сильному березовому аромату, яркой зелени, голосам ласточек, прохладе сарая и летнему зною, синему небу и белым многоярусным облакам. И конечно же, благодаря добрейшей ворчливости бабушки, которая прикладывает вичку к вичке, вяжет веник. Два веника, соединенных вместе, чтобы удобнее вешать на жерди, составляют замок. Не забывали связать венички и в подарок каждому из детей: чем меньше ребенок, тем меньше и веничек.
Замки, пары веников, висели зимой под крышей, напоминая о лете в морозную пору.
Выпаренные в бане веники использовались для подметания. Иногда вытаскивали из веника безлистную вичку и втыкали в стену где-нибудь на видном месте. Непослушный ребенок сторонкой обходил это место, поглядывая ...
Женщины собирали на Иванов день веник из всех цветов и парились им. В бане лечились люди любых возрастов и от большинства болезней. Первую закалку, основанную на разнице температур, ребенок получал в бане, эта разница постепенно с возрастом увеличивалась, увеличивалась и продолжительность снежного «барахтанья». Летом, если баня стоит у реки либо у озера, всего приятней нырнуть в чистую воду. Понемногу можно было приучить себя и к ледяной воде. Однако мысль о бесконечных возможностях закалки и до сих пор считается несерьезной, современные «моржи» не вызывают в народе ни восхищения, ни восторга.
Кстати, и в летнюю жару купались на Севере далеко не все. Для купания подбирались излюбленные омута: там плещется ребятня, тут взрослые. Парни и девушки купались или по очереди, или в разных местах, поскольку прыгали в воду совершенно голыми. Лишь супружеской паре можно было купаться вместе, причем вдалеке от людских глаз. Летом одним из любимых занятий подростков было купание лошадей* (*Розовый, даже красный конь на картине К. Петрова-Водкина вовсе не плод фантазии. Рыжий мокрый лошадиный круп на солнце кажется действительно огненным). Но никакое купание не может заменить баню, она хороша в любое время года и в любую погоду. Если, конечно, хорошо срублена, с хорошей каменкой и если на ней не экономить время, дрова и воду.
На этом заканчиваю пожалуй публиковать разделы из этого творения.
Мнда, очень конечно интересно, можно сравнить что было с чем остались, что утрачено.
Можно только удивляться сколько целомудрия и мудрости во всем этом. И это не у кого-то и не в средние века, это не так давно у нас и относительно недавно.
Что -то даже как-то жалко то хорошее и правильное, что мы потеряли. И потерю уже не вернуть.
спасибо что познакомили с этой удивительной книгой и замечательным автором! очень интересно.